Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 12 2009)
Вообще же ее многие в наших кругах искренне считали фригидной: при ее-то темпераменте, при всех запредельных вспышках, взрывах, скандалах с жутким накалом страстей... Наверное, трудно было представить, что при таком раскладе ее хватает на что-то еще. Но это полная чушь: мужчины у Марины (хи-хи, нет, но звучит же!) имелись практически всегда. Единственное, что в основном кратковременные, попробуй ее выдерживать чересчур близко. О многих ее связях и сказать особенно нечего: не связи, а пересечения, мгновенные и убийственные, вроде короткого замыкания. Говорят, на съемках “Морды”, ну, тех, скандальных, у нее завязался роман с лесовиком-террористом, и этот этнический герой потом голой грудью бросился под обстрел... но сама Марина никогда не рассказывала, даже мне — так что вранье, скорее всего. А из тех, кто был на самом деле и кому удалось рекордно долго с ней продержаться...
Ну, Яр, конечно. Яромил Шепицкий, поляк, танцор, хореограф. Вот с кем ей было спокойно, если только про Маринку вообще можно так сказать. Очень красивый мужчина, высокий, стройный, балетный, ну, вы понимаете. Такой уравновешенный и веселый, вся студия была в него влюблена: он тогда работал на одном танцевальном телепроекте и дружил со всеми абсолютно. С Маринкой они познакомились не по работе, а так, случайно, в буфете, что ли. Это на “Студии-плюс” было, они потом накрылись в дефолт, жалко, приятное место, и люди работали милые...
Яр всегда умел ее гасить. Поясняю: когда на Марину накатывало, она делалась такая, что посторонние люди, кто не в курсе, чуть ли не бросались в психушку звонить или в “скорую”; ну, мы-то знали, что поделать ничего нельзя, только переждать, пока пробьет и отпустит. А он только улыбнется, выдаст какую-нибудь шуточку по-польски — глядишь, а Маринка уже смотрит по-человечески, приглаживает волосы, улыбается виновато. И знаете, что я думаю? Они потому и разошлись. Она так не могла — чтобы не пробивало.
А вообще-то они удивительно друг другу подходили: как вспомню, вечно смеялись, обсуждали что-нибудь взахлеб, гуляли вдвоем, им обоим нравилось подолгу бродить пешком... Ну вот так. Он, кстати, был первым, кто начал искать ее, когда они пропали в тех горах, в горячей точке, поднял международные организации и все такое. А когда она вернулась — представляете? — даже не стал с ней встречаться, уехал к себе в Польшу в тот же день.
Был еще Висберг. Ну, Висберг — это отдельный разговор, слегка трагикомического толка. Дело было в Париже на фестивале, Марина возила “Блик”, самая сильная ее работа, по-моему. Поехали Маринка с Пашкой, Эдуардыч, который все организовывал, актеры в главных ролях и я как ассистент. Нас поселили в потрясающей гостинице, небольшой такой, с полосатыми маркизами на балкончиках, окнами на Сену! Ее всю сняли под фестиваль, и только в одном номере жил левый мужик, турист: говорили, он чуть ли не за год забронировал место и отказался менять на что-нибудь другое. Ходил вечно недовольный, в ресторане сидел подчеркнуто один за крайним столиком. Висберг.
Потом оказалось, он безумно богатый, феерический какой-то миллиардер. Когда он начал за Мариной ухаживать, присылать цветы-подарки, Пашка развлекался вовсю, изображая ревнивого мужа. Там по определению ничего не могло быть. И когда до нас дошло наконец, что все-таки есть... ну, лично для меня оно до сих пор непостижимо. И для Пашки, и для всех абсолютно, кто ее знал. А Висберг потом приезжал в нашу страну несколько раз, все уговаривал Маринку, все надеялся — разумеется, зря. Но само по себе!.. Нет, ее всегда было совершенно невозможно понять.
А “Блику” тогда не дали ни черта, жаль, мы надеялись. Насколько я помню, его вообще больше не показывали нигде и никогда.
А я на том фестивале познакомилась с одним режиссером из Болгарии, потрясающим, южным таким красавцем, он еще удивлялся, как это я не актриса, приглашал даже в свой... вам неинтересно, да? Разумеется, мужчины Марины, при чем тут какая-то я. У меня, между прочим, муж есть.
Именно что мужчины, любовники, одним словом? Тогда про Михайля, наверное, нет смысла... я сказала нет, девушка, и закрыли тему. Да, и я попросила бы нигде на меня не ссылаться. Почему, все чистая правда, ручаюсь за каждое слово, но все-таки. Марина была бы очень недовольна — вы не представляете, что это такое, а я представляю.
Мало ли. Никто ведь до сих пор не знает точно.
Одинаковых сердец у людей не бывает. Как бусинок в настоящем сердоликовом ожерелье. Иногда кажется: вот, почти совсем оно, совпадение, попадание! — но всегда стоит присмотреться получше, чтобы заметить разницу. Разительную. Непреодолимую. Но это уже потом, а в первый момент невероятное, родственное сходство изумляет, очаровывает, бьет наотмашь, потому что не может же такого быть никогда! — а вот оно, есть, настоящее, неровными строчками поперек линованной бумаги. Я сама написала бы именно так. С таким же наклоном рвущихся к верхнему краю листа неправильных букв. Точно теми же словами.
То, другое, единственное письмо Михайля я хранила, наверное, лет пять, таскала за собой в плоском неиспользуемом отделении парижской сумки, временами обнаруживала как нечто неожиданное, чужое; и перечитывала, и порывалась выбросить, и ни разу не хватало духу. Ничего особенного он мне тогда не писал: так, случайно посмотрел по телевизору “Профессионалов” и черкнул пару мыслей по ходу, не больше. Ничего там не было важного, ничего ценного — кроме той обманчивой родственности, запараллеленности, когда смысл следующей фразы ловишь на полмгновения раньше, чем она прочитана глазами, а иначе и быть не может. Может, более того, оно иначе всегда. Понятия не имею, куда оно в конце концов пропало, то письмо.
Равно как и откуда взялось это. Как оно вообще могло откуда-то взяться.
Первые несколько строк, даже пару абзацев я еще надеялась на нечто обычное, хоть и невероятное, болезненное, непоправимое. В конце концов, был же он здесь когда-то, жил, возможно, в моей же комнате, писал этюды — и в какой-то момент вдруг вспомнил и захотел высказать что-то накопленное, подступившее к краю, а почему бы и не мне, и подвернулся листок линованной бумаги... А уже написанное тут же потеряло сиюминутную актуальность, отложилось на потом, засунулось в какую-то щель и забылось, как несколько не слишком удачных этюдов. И вот теперь нашлось: с помощью Отса ли, Таши, не важно. Так бывает. По сути, ничего оно теперь не значит, не содержит в себе ни события, ни смысла. Только ностальгия и немного боли.
Но так могло быть, то есть получалось в это верить — два-три абзаца, не дальше. То, что дальше, не имело права быть вообще.
Продумать, вспомнить, сопоставить. На самом деле не так-то просто их отследить — фрагменты, пиксели, волокна собственной жизни, — на предмет, какие из них давно уже стали всеобщим достоянием, что раздергано втихомолку по чьим-то приватным секретам и эксклюзивам, а чего и вправду до сих пор не знает никто. Ну, допустим, про суды, пускай и за закрытыми дверьми, все были подробно в курсе. И та история с Бранко, она тоже ведь как-то просочилась, не сумела я ее удержать в себе, словно воду в простреленной фляжке... Но чтобы Михайль?!
В который раз придирчиво осмотрела конверт. “Станция Поддубовая-5”. В принципе можно с натяжкой принять за обратный адрес, по рассеянности проставленный рядом с именем адресата, моим именем; всякая случается рассеянность. Отпечатанный на машинке, про машинку мы спросим у хозяев отдельно. Зачем, если само письмо написано от руки?.. Тоже хороший вопрос. Похоже, конверт более поздний, теперешний, фальшивый. Только конверт — само письмо ненастоящим быть не может.
Правда, и настоящим тоже.
— Не сиди. Все простудишь.
Я уже не сидела, выпрямилась в рост — настолько грозно проскрипел старческий голос, что между советом и следованием ему не поместилось зазора. Обернулась, посмотрела.
Иллэ стояла чуть выше по берегу и потому казалась неправильно большой. Одетая к тому же во что-то монолитно-ниспадающее, из толстой валяной ткани с вышивкой и кистями по подолу, из-под которого неуместно выглядывали синие треники. Голова старухи оставалась непокрытой, длинные косы подрагивали на безветренном воздухе, они, наверное, не весили ничего вообще. Со сгиба руки свисал широкий валик, вроде свернутого ковра или одеяла.
— Похолодало, — сказала она. — Зима идет. Возьми.
Валик оказался таким же этническим верхним одеянием, тяжелым и колючим на ощупь. Когда я протянула за ним руку, одеяло тут же соскользнуло с плеч вниз, один его косматый угол коснулся края пруда и начал темнеть, впитывая воду. Было ужасно неудобно подбирать его, отряхивать, отжимать, одновременно удерживая одежду на весу, и спохватилась я довольно поздно: