Симона Шварц-Барт - Жан-Малыш с острова Гваделупа
— Подперев кулачками щеки, девочка мечтательно протянула:
— Не брыкалась, говоришь?
— Ты точно уже не девочка, — уверенно продолжал мальчуган, — ты женщина, Эльвина, и у тебя наверняка уже есть мужчины. Ха, посмотрите-ка на эту голозадую! Сколько мужчин у нее уже было, а? Да и чему тут удивляться, при такой-то мамаше — что ни ребенок, то от другого папочки! Знаешь, что я тебе скажу? Твоя мать что хижина, которую можно покрыть любой крышей, любой соломой. К ней, бесстыжей, все мужчины так и липнут! Ну что, съела?
На какое-то мгновение девочка как будто растерялась, потом она прищурила глазки, продолжая все так же подпирать щеки кулачками, едва сдерживая ликование, переполнявшее ее всю, свеженькую и налитую, как яблочко. Наконец она произнесла, изо всех сил стараясь говорить спокойно:
— Я могла бы и промолчать. Собака лает — ветер носит. А ты хоть знаешь, почему мужчины липнут к моей матери?
— Понятное дело… — начал было мальчуган.
— Послушай, дорогой мой, — спокойно оборвала она его, — и намотай себе на ус: мужчины липнут к моей матери только потому, что она им нравится. Понял? А какой дурак на твою мать позарится? Она у тебя что прокисшая тыква, никому-то не приглянется, жди хоть до скончания века. Моей матери никогда не приходилось волочиться за мужчинами, но смотри, Анатоль, смотри, как бы твоей не пришлось…
И девочка залилась звонким, прозрачным смехом, а паренек умолк, будто поперхнулся, и поднял руки вверх в знак того, что сдается. Потом он вежливо поклонился победительнице и весело зашагал прочь, выставив вперед свой пупок-орешек. И, вернувшись к козьему детенышу, который настойчиво требовал каши, человечий детеныш затянул живой, журчащий, как ручеек, напев, скрашивавший глубокую грусть давным-давно сложенных слов:
Ушла моя мать навсегдаВесь сахар с собой забралаС тех пор пополам со слезамиЯ горький свой кофе пилаА встретитесь с нею тогдаПусть лучше не знает онаЧто птицей без крыл без гнездаЖивет ее дочка-краса
Сидевшему на крыльце своего дома Жану-Малышу стало не по себе от этой сценки будничной жизни Лог-Зомби, которую он так упорно не хотел замечать все эти последние годы ради созерцания величественных лесов. Он считал, что идет по верному, достойному мужчины пути, по-своему борется в горах за счастье, как и Ананзе борется за него по-своему в долине. А может быть, он, глупый, даром терял время на крутых отрогах, полагая, что белый свет прост, как поверхность стола, в то время как под этой поверхностью лежало еще много слоев, о которых он и не подозревал. И вдруг на мгновение ему показалось, что ничто по-настоящему не удерживает хижины Лог-Зомби на этой земле, и они в любой момент могут, качнувшись раз-другой, оторваться от своих четырех каменных опор, взмыть в небо и исчезнуть так же бесследно, как стая диких уток.
Так, в полудреме, в повседневных заботах прошел час-другой: нужно было наколоть дров, выкопать клубни иньяма, нанизать на нитку целебные листья матушки Элоизы, развесить их гирляндами под потолком. Время шло к полудню, когда на краю деревни раздались крики. Дождь кончился, и от душно нагретой солнцем земли поднимался туман. Выйдя из дому, Жан-Малыш увидел: по середине улицы мерным галопом несся болотный дух, поднимая на своем пути клубы мягкой, похожей на пар пыли…
Холка Чудовища вздымалась выше ржавых деревенских крыш, а его опущенная пасть, зиявшая у самой земли, испускала глухой, могильный, леденящий душу рев. В белой дымке едва видны были силуэты людей, с истошными воплями мчавшихся к хижинам или прыгавших сломя голову в овраг. Другие застывали как каменные изваяния и, когда к ним приближалась завораживающая тварь, устремлялись к ее огромному черному зеву и исчезали в нем, мягко подхваченные ее ловким языком. Прогремело несколько выстрелов, а один мужчина даже бросился на зверя со своим тесаком, который разлетелся на куски, будто им ударили по железному боку локомотива. Сам не свой Жан-Малыш вошел в хижину, взял ружье и задумчиво опустил его ствол на подоконник. Улица была пуста, двери и окна домов наглухо закрыты, все попрятались от Чудовища, которое бежало, вытянув шею и испуская глухой рев. Его ноздри были обращены к небу, прозрачные, исполненные невыразимой скорби глаза устремлены на вершину горы. Когда оно поравнялось с его окном, Жан-Малыш хотел было просалютовать ему вторым зарядом картечи, но, к его великому удивлению, указательный палец отказался слушаться и застыл, как парализованный, на курке. В этот миг из соседней лачуги появился силуэт ребенка, парящего в неподвижном воздухе, как соломинка на ветру. Будто подхваченная вихрем, девочка, только что кормившая козленка, плавно опустилась на огромный трепещущий язык и исчезла в пасти, проглоченная заживо, целиком.
Добежав до середины деревни, Чудовище неожиданно свернуло в сторону возвышавшегося у самой дороги пригорка, засаженного сахарным тростником. Один его глаз уставился на деревню, другой — на море. И вот, оттолкнувшись от земли всеми четырьмя конечностями, будто собираясь перепрыгнуть через ров, оно взмыло в прозрачно-голубой воздух этого нескончаемого утра, вытянув в струнку хвост и растопырив в разные стороны лапы. Солнце стояло уже высоко над горизонтом, и многие жители деревни, осмелившиеся выглянуть из хижин на улицу, увидели, как Чудовище в ореоле белой, чуть желтеющей на солнце шерсти подлетело к светилу, разинуло пасть и — о ужас! — проглотило его так же легко и просто, как детишек на обочине дороги.
Ночь упала не сразу. Сперва наступили странные сумерки — так отлив на миг замирает в нерешительности, все еще кипя и пенясь, прежде чем отхлынуть в пучину. В этом мертвенном свете Жан-Малыш увидел желтое лучистое сияние внутри Чудовища, парившего высоко-высоко в черной бездне, открывшейся в уже помраченном небе…
Потом мутное пламя начало спускаться вниз и приземлилось по ту сторону вулкана, где этот гигантский светляк внезапно угас, ввергая землю в кромешную тьму…
Все сразу же поняли, что это не простая ночь, которая черной птицей спускается на мир, когда солнце переваливает через горный хребет, погружая Гваделупу в живой, теплый мрак, наполненный шелестом тысяч заветных голосов. Сейчас же замолкли все дневные звери, а ночные тоже хранили тишину, затаясь в своих норах, понимая, что их время еще не пришло. Потом потускнели и погасли одна за другой все краски, и тогда наступила настоящая тьма, скорее серая, чем черная, и все вокруг окутала густая дымная мгла, медленно отделявшая друг от друга все и вся: людей, животных, деревья и камни…
Те, кто сидел в хижинах, замерли, дрожа, не смея пошевелиться, тряхнуть головой, сделать неверный жест, который мог ввергнуть их в еще более кромешную темень, — так тонущие люди иногда прекращают барахтаться, боясь, что лишнее движение быстрее утянет их на дно. А те, кто был на улице или копался в огороде, тоже застыли на месте, находя успокоение в том, что рядом знакомое деревце, родная хижина. Но были и такие, которых несчастье застало далеко от дома: в лесу, на тростниковом поле, у реки, где они стирали белье. Они не знали, что произошло в деревне, не видели Чудовища, летящего к солнцу, даже не слышали топота его копыт.
Они подумали, что им снится невыносимо жуткий сон и надо как можно скорее и любым способом проснуться. Поэтому они сходились, ощупывали, щипали друг друга, кусали себя до крови. Некоторые начали швыряться камнями, наугад полосовали воздух своими тесаками, рубили сплеча землю, спину вола или рядом стоящего человека. Многие принялись жестоко калечить самих себя, находя в этом удовольствие, будто давно ждали случая свести с собою счеты вот так, во сне, — ведь они были уверены в счастливом пробуждении целыми и невредимыми. Как потом стало известно, в Пуэнт-а-Питре царила полная неразбериха: машины врезались друг в друга, в дома, сбивали столбы электропередач, погружая во тьму универмаги, в которых тут же начиналась паника. Большой океанский лайнер, как раз входивший в порт, протаранил главный причал, вызвав пожар на двух или трех танкерах, и почти сразу же пленка горящей нефти разлилась по всему рейду…
Суматоха улеглась с наступлением настоящей ночи, той, что приходила каждый день с тех пор, как существует мир, — прекрасной царицы-ночи, в сверкающей звезда ми шали, накинутой на плечи. И тогда люди понемногу успокоились: те, у кого была скотина, отправились ее кормить, а потом побежали к соседям, чтобы поговорить, согреть душу и прийти в себя. И, с облегчением созерцая луну, звезды, Млечный Путь, обнимавший черную красавицу-ночь, некоторые в конце концов поверили в то, что «их сиятельство солнце» взойдет завтра утром как ни в чем не бывало…
Однако многие гваделупцы, не будучи уверенными в постоянстве светила, этой ночью так и не сомкнули глаз. Особенно в деревнях, среди тех, кто считал себя навеки проклятым и постоянно ждал беды. Живя без радио и потому не зная, что творится в мире, они думали, что это их покарали за темную кожу и темную душу.