Сол Беллоу - Дар Гумбольдта
У полицейских фирменный способ звонить в дверь. Они звонят как скоты. Конечно, мы вступаем в совершенно новую стадию истории человеческого сознания. Полицейские изучают психологию и испытывают определенные чувства к комедии городской жизни. Два здоровяка, стоявшие на моем персидском ковре, были экипированы пистолетами, дубинками, наручниками, запасными обоймами и рациями. Дело и впрямь необычное — изуродованный «мерседес», мирно стоящий на улице, — позабавило их. Пара черных гигантов принесла с собой запах замкнутого пространства полицейской машины. Их амуниция побрякивала, а бедра и животы распирали форменную одежду.
— В жизни не видал такого зверства по отношению к автомобилю, — признался один из них. — Похоже, вы схлестнулись с очень скверными парнями.
Он прощупывал меня осторожными намеками. На самом деле копам меньше всего хотелось услышать о гангстерах, ростовщиках или о проблемах с какой-нибудь шайкой. Желательно вообще ни единого слова. Впрочем, все закономерно. Я, конечно, мало похож на человека, связавшегося с бандитами, но все-таки совершенно исключить такую возможность они не могли. Даже полицейские смотрели «Крестного отца», «Французского связного»[102], «Бумаги Валачи»[103] и прочие кровавые триллеры. Я сам верил в эти гангстерские дела, живя в Чикаго, поэтому сказал, что ничего не знаю, и замолчал, словно воды в рот набрал. Думаю, полицейским это понравилось.
— Вы держали машину на улице? — спросил тот, у которого были целые горы мускулов и огромное вялое лицо. — Если бы у меня не было гаража, ничего дороже старого драндулета я бы не заводил. — Он бросил взгляд на мой орден (Рената подложила под него бархат и вставила в рамку): — Вы были в Корее?
— Нет, — ответил я. — Меня наградило французское правительство. Это орден Почетного легиона. Я кавалер этого ордена, шевалье. Мне его вручил французский посол.
По этому случаю Гумбольдт прислал мне очередную неподписанную открытку. «Шизалье! Ныне имя тебе лестригон!»
Он долгие годы повторял остроты из «Поминок по Финнегану». Я помню наши многочисленные дискуссии о взглядах Джойса на литературный язык, о страсти поэта насыщать речь музыкой и множеством смыслов, об опасностях, которые довлеют над всеми творениями мысли, о падении красоты в бездну забвения, похожую на снежную пропасть Антарктики, о противостоянии Видения Блейка и tabula rasa Локка[104]. Наблюдая за полицейскими, я с грустью вспоминал те прекрасные беседы с Гумбольдтом. Да, человечество божественно непостижимо!
— Вы бы лучше уладили это дело, — тихо и добродушно посоветовал мне коп.
Его громоздкое тяжелое тело направилось к лифту. Шизалье вежливо поклонился. Глаза мои болели от неутоленной жажды помощи.
Орден напомнил мне о Гумбольдте. Да, раздавая французским интеллектуалам ленты, звезды и погремушки, Наполеон знал, что делает. Он потащил за собой в Египет целый корабль ученых. И бросил их там на произвол судьбы. А они вернулись с Розеттским камнем[105]. Со времен Ришелье, или даже раньше, культуру во Франции ценили очень высоко. Но де Голль никогда не носил глупых безделушек. Для этого он слишком уважал себя. Да и парни, которые откупили Манхэттен у индейцев, сами бус не носили. Я с удовольствием отдал бы эту золотой орден Гумбольдту. Его хотели наградить немцы. В 1952 году Гумбольдта пригласили в Берлин прочитать лекцию в Свободном университете. Он не поехал. Боялся, что его похитит НКВД или ГПУ как известного антисталиниста и активного автора «Партизан ревю». Он боялся, что русские попытаются выкрасть его и убить.
— Целый год в Германии меня будет грызть одна мысль, — ораторствовал он перед публикой (в лице одного меня). — Двенадцать месяцев я буду чувствовать себя евреем и больше никем. А у меня нет возможности потратить на это целый год.
Но, думаю, правильнее объяснить его отказ тем, что ему куда больше нравилось оставаться нью-йоркским сумасшедшим. Гумбольдт ходил от одного психиатра к другому и устраивал сцены. Он выдумал для Кэтлин любовника и попытался убить этого человека. Разбил «бьюик-роудмастер». Обвинил меня в заимствовании черт его личности для создания характера фон Тренка. Предъявил чек с моей подписью на шесть тысяч семьсот шестьдесят три доллара пятьдесят восемь центов и купил на эти деньги «олдсмобиль» и что-то еще по мелочи. В любом случае, он не хотел отправляться в Германию, в страну, где некому было слушать его разглагольствования.
А через некоторое время из газет он узнал, что я стал шизалье. Говорили, что он живет с красоткой-негритянкой, которая учится по классу валторны в Джульярдской школе[106]. Но когда я видел его в последний раз на 46-й улице, я понял: Гумбольдт уже настолько сломлен, что не может жить с кем бы то ни было. Сломлен… Ничего не поделаешь, приходится повторять это. Казалось, что огромный серый костюм вот-вот засосет его с головой. Лицо — тускло-серое, как воды Ист-Ривер. А прическа вызывает подозрение, не поселился ли в ней тутовый шелкопряд. Но я все-таки должен был подойти и поговорить с ним, а не прятаться за припаркованными машинами. Как я мог? Я позавтракал в «Плазе», в люксе короля Эдуарда, где меня обслуживал вороватый ливрейный лакей. Затем летел на вертолете вместе с Джавитсом и Бобби Кеннеди. В пиджаке в веселенькую новомодную полоску я носился по Нью-Йорку как поденка. Я был одет, как Рей Робинсон[107] по прозвищу Сахар. Только во мне не было его бойцовского духа, и, увидав, что мой старинный близкий друг превратился в живого мертвеца, я удрал. Ринулся в аэропорт Ла-Гардия и на первом же «Боинге-727» улетел назад в Чикаго. Совсем расстроенный, я сидел в кресле, пил виски со льдом, и меня мучил ужас, мысли о Неотвратимой Судьбе и прочая гуманистическая лабуда. Убегая, я рванул за угол и растворился на Шестой авеню. Изо всех сил я стискивал челюсти, но не мог избавиться от дрожи в коленках. До свидания, Гумбольдт, мысленно твердил я, увидимся в мире ином. А через два месяца в отеле «Илскомб», которого теперь вовсе нет, в три часа ночи Гумбольдт отправился вынести мусор и умер в коридоре.
Где-то в середине сороковых на коктейле в Виллидже я слышал, как одна красивая девушка сказала Гумбольдту:
— Знаете, что я думаю, глядя на вас? Вы словно сошли с картины.
И правда: женщинам, мечтающим о любви, молодой Гумбольдт мог казаться сошедшим с полотна художника Ренессанса или кого-нибудь из импрессионистов. Но портрет при некрологе в «Нью-Йорк таймс» ужасал. Однажды утром я открыл газету — а там Гумбольдт, растоптанный жизнью, мрачный и седой. Страшное лицо на газетной странице смотрело на меня с пространства, отданного смерти. В тот день я снова летел из Нью-Йорка в Чикаго — весь раздерганный, сам не понимая чем. Прочитав газету, я направился в туалет и заперся там. Люди стучались, но я плакал и не мог выйти.
* * *
Кантабиле не заставил себя ждать слишком долго. Он позвонил незадолго до полудня. Возможно, проголодался. Я вспомнил, что в Париже в самом конце девятнадцатого века то одному, то другому случалось видеть, как сперва Верлен[108], важный, но слегка под хмельком, ожесточенно постукивал тростью по тротуару, направляясь на ленч, и чуть ли не вслед за ним степенно шагал туда же одетый с величайшей тщательностью великий математик Пуанкаре[109], выпячивая вперед огромный лоб и выписывая пальцами какие-то кривые. Обеденное время есть обеденное время, будь ты поэт, математик или гангстер.
— Ладно, мерзавец, встретимся сразу после ленча. Принесешь деньги и больше ничего. Больше никаких глупостей! — заявил Кантабиле.
— Да мне бы и в голову не пришло… — сказал я.
— Это верно, пока ты не связываешься с Джорджем Свибелом. Приходи один.
— Конечно. Я и не собирался…
— Ну наконец-то, только лучше бы ты раньше не собирался. Так что один, понял? И чтобы новыми купюрами. Сходи в банк и получи чистые деньги. Девять бумажек по пятьдесят. Новые! Я не потерплю никаких жирных пятен. И радуйся, что я не заставил тебя съесть тот чертов чек.
Что за фашист! Но может быть, он просто раззадоривал себя, горячился, чтобы не размякнуть? Но сейчас моей единственной целью было избавиться от него, демонстрируя покорность и безоговорочное подчинение.
— Как скажешь, — согласился я. — Куда принести деньги?
— К «русской бане» на Дивижн-стрит.
— К этой развалине? Побойся бога!
— Перед входом в час сорок пять. Жди. И один! — напомнил он.
— Хорошо, — ответил я.
Но он не дождался моего ответа — я снова услышал короткие гудки. Это нескончаемое мерное всхлипывание точно отражало беспокойство, зародившееся в моей праздной душе.
Надо было заставить себя действовать. От Ренаты я не мог ожидать никакой помощи. Сегодня она была занята на аукционе и разозлилась бы, если бы я позвонил в аукционный зал и попросил ее отвезти меня в Северный Вест-Сайд. Рената замечательная и очень услужливая женщина, у нее прекрасный бюст, но некоторые вещи она считает проявлением неуважения и быстро раздражается. Ну что ж, придется все делать самому. Вероятно, буксировщиков можно не вызывать, «мерседес» дотащится до мастерской своим ходом. Затем нужно найти такси или взять напрокат машину. На автобусе я ехать не хотел. В автобусах, как, впрочем, и в метро, слишком много вооруженных алкоголиков и наркоманов. Но нет, стоп! Первым делом нужно позвонить Мурре и съездить в банк. И как-то объяснить, что я не могу повести Лиш и Мэри на музыкальный урок. Эта мысль еще одним камнем легла мне на сердце, потому что я побаивался Дениз. Она все еще имела надо мной определенную власть. Дениз прямо-таки носилась с этими уроками. Впрочем, у нее все было важнейшим, неотложным и критическим. В любые психологические проблемы, связанные с воспитанием детей, она привносила жуткую напряженность. Об интеллектуальном и духовном развитии девочек она говорила не иначе как о деле безнадежном, ничего хорошего не предвещающем и едва ли не заранее обреченном на неудачу. И если детские души окажутся загубленными, это будет исключительно на моей совести. Ведь это я бросил их в самый важный момент всей истории цивилизации, а все ради того, чтобы связаться с какой-то Ренатой. «С этой шлюхой с большими сиськами», регулярно повторяла Дениз. Рената всегда была для нее крепкой и грубой девкой. Казалось, эпитеты Дениз нацелены доказать, что в нашей паре мужчина — Рената, а я — женщина.