Геннадий Головин - Чужая сторона
Толпа штурмовала проводников. Проводники брали деньги и, как билеты, совали в кармашки планшетов, называя номер места.
Наконец и они ворвались в вагон.
— Шестое, седьмое, восьмое! — ликующе орал Виктор. — Забраться и затаиться!
Чашкин ездил в поезде последний раз лет пятнадцать назад. Но даже и ему показалось, что вагон этот подцепили где-нибудь на кладбище металлолома. Пластик на стенах был яростно ободран. Сквозь стекла ничего нельзя было разглядеть: настолько они грязны и закопчены были. Обрывки бумаги, консервные банки, бутылки, всякая прочая дрянь валялись в коридоре, вспученный линолеум которого напоминал волны. На потолке зияли ржавые разводы протечек.
— Ух ты! — мимоходом восхитился Виктор. — Чудо развитого социализма! — И стал рвать перекосившуюся дверь купе.
В купе на верхней полке, руки сложив на животе, спал человек в позе покойника. Поезд тронулся.
— Ура! — шепотом крикнул Виктор. Сел на грязный матрац, облегченно вздохнул: — Неужели едем? Едем! Ну, теперь можно и отпраздновать!
Начальник сидел у окна и старался хоть что-то разглядеть за законченным стеклом. Ничего не было видно. Одни только угрюмые медленные тени.
— Какая пакость! — сказал он вдруг с сильным чувством. — Какая все-таки пакость! Ве-ли-кая дер-жа-ва!
Виктор выкладывал на стол свертки. Добыл из-за пазухи бутылку с синей ресторанной печатью.
— Вот за нее-то мы сейчас и выпьем! — оживленно отозвался он. — За великую нашу, за неделимую нашу державушку! Благо и время для этого, и место для этого подходящие! А мы ведь так и не познакомились? — вспомнил он вдруг, взглянув на Чашкина, очарованно сидящего в уголке у двери. — Вас как звать-величать?
— Иван.
— Славное имя! А вот меня — Виктор. А вот того сердитого молодого человека — Иннокентий. Иннокентий, разумеется. Гаврилович…
Он стал открывать бутылку, и тут сосед, спящий на полке, вдруг с мукой в голосе застонал.
— Ого! — одобрительно отозвался Виктор. — Чутье у человека есть! Эй, сосед! — Он потолкал спящего. — Вставай ужинать! — Но тот опять же со стоном, резко отвернулся к стене.
Виктор добыл из кармана ножичек, стал обстоятельно резать колбасу — тоненькими тщательными ломтиками. Чашкин не выдержал глядеть — резко бросился и схватил кусок хлеба, лежащий с краю. Стал быстро-быстро жевать, сладостно перемогая судороги в гортани. Виктор покосился, но ничего не сказал.
Чашкину стало стыдно. От стыда у него даже слезы закипели на глазах. Но не мог он ничего с собой поделать!
— Ну вот! Прошу к столу! — объявил наконец Виктор. — Вам! — Он протянул кружечку Чашкину. — Как гостю!
— Нет-нет-нет! — воскликнул в панике Чашкин. Иннокентий, угрюмо до этого молчавший, вдруг заржал:
— Го-го-го! Он теперь ученый! Он теперь ни в жисть первым пить не станет! Правда, Иван?
Чашкин смущенно захихикал: — Да не-с… Я бы поел сперва.
И не дожидаясь разрешения, опять стыдно-торопливым жестом цапнул со стола кусок хлеба.
— Господи! — сказал в сердцах Иннокентий. — Господи! Господи! Господи! Господи! — Взял кружку, отчетливо выпил, крякнув.
Затем выпил и Виктор.
— Ну? А теперь? — протянул он кружку Ивану. Чашкин выпил и мгновенно понял, что не надо было бы пить. Его сразу повело. Протянул руку за кусочком колбасы (давно не пробовал колбасы) и промахнулся!
— Да ты поближе сядь!
Он попробовал пододвинуться и вдруг упал головой в вонючий в желтых разводах матрац.
— Эк тебя развезло!
Чашкин с трудом приподнял голову и все-таки до колбасы дотянулся. Сунул в рот и опять упал. «Больно уж тоненько нарезал», — с укоризной подумал он и задремал.
— …на краю! — услышал он сквозь мелкий сон голоса соседей. — Год-два, не больше. Работать никто не хочет, да и разучились работать. Вот пить зато научились, как никто в мире…
— Научили!
— Способные, стало быть, ученички оказались! Ты наш завод знаешь — 24 тысячи. Так вот: ежедневно четыре тысячи прогулов!
— По стране, слышал, 15 миллионов.
— Можно ли так жить? Имеем ли право?! Нефть-газ — на Запад. Лес — на Запад! Только ведь этим живем. Мы, милый ты мой, уже сырьевой придаток, а никакая там не великая держава! Колония мы вшивая, которая громкими словесами пытается нищету свою прикрыть!
— Только слепой может не видеть. Для начала разрушили. Посеяли ералаш несусветный во всем: в экономике, в науке, в морали. Довели до грани голода — уже, считай, довели! — уже, считай, целое поколение выросло, которое колбасу за роскошь считает, а карточки — за обычное дело. А теперь, когда довели до ручки, жди: явятся к нам благодетели! Концессии, займы, совместные предприятия… Сибирь, Дальний Восток — япошкам? — пожалуйста! Мурман, Север — англичанам и разным прочим шведам? — будьте любезны! Без единого, заметь, выстрела! Зато завалят нас колбасой, которую они не жрут! Завалят барахлом, от которого затоварились! И осчастливленный наш народ громкие, проникновенные гимны воспоет благодетелям-завоевателям!
«Как сладко говорит! — думал Чашкин сквозь сон. — Так говорит, будто бы даже радуется тому, о чем говорит! Как будто ему хорошо оттого, что плохо. А ведь прав: плохо, куда как плохо!»
— Это ж старинный рецепт: «Чем хуже, тем лучше!» Главное-то в чем? Порушить, разбить, рассорить, растоптать! Эта страна у них — как кость в горле. Остальных уже сожрали. Еще, пожалуй, Индия… В идеале им что нужно? Наверху — элита. Ниже — сытое быдло. И чтоб — никакой души! никаких идеалов! Наработался, нажрался, поглазел в ящик — и спи, не дергайся!
Тут спящий на верхней полке вновь протестующе застонал.
— Этот еще дергается…
— И все-таки — уверен! — ничего у них не выйдет! Есть народ. Есть мудрость народная. Есть народный инстинкт самосохранения!
— Но молодежь. Наше поколение они не одолеют наверняка! Но молодежь-то они уже и сейчас убивают! Что в школе творится, ты ведь знаешь…
— Метод, конечно, гениальный. Гениально простой: любую, самую разумную мысль, любое разумное суждение, идею доводить до нелепицы, до абсурда…
— Все жду, когда же наконец кто-то крикнет во весь голос: «Измена!» Жду и, ты знаешь, боюсь. На фронте не было ничего страшнее, когда кто-то вдруг кричал: «Измена!» Кровь прольется, много крови.
«Во! — усмехнулся сквозь сон Чашкин. — Уже до шпионов договорились. Молодцы ребята!»
— Не знаю… Может, и измена. Но вероятнее всего другое: виновата сама система. Порок в ней самой. Она не может не быть ориентированной на саморазрушение, если в основе ее выдвижение к власти не самых достойных, не самых порядочных, не самых принципиальных! Какая система может долго функционировать на такой основе? Нарушен — в самой своей сути — основной закон природы — закон отбора наиболее достойных! Система перевернута! — вот в чем дело. Кто сейчас, как правило, всплывает вверх? Дерьмо или пустышка. А самое ценное, самое самородное, самое творческое внизу! Человек партийный, скажи: кто сейчас стоит в тысячных очередях на вступление? Тот, кому это необходимо для карьеры, для движения вверх по ступенькам. У кого, скажи, больше шансов подняться по служебной лестнице? У того, кто говорит правду? У того, кто жаждет истины? Или — у того, кто умеет задницу лизать начальству, кто умеет с каждой глупостью, изреченной начальством, согласиться восторженно! — чтобы потом, когда и он наконец овладеет властью, ему задницу лизали, с любой его глупостью восторженно соглашались?
«А главное, что работать никто не хочет… — подумал Чашкин. — Каждый в начальники рвется. Каждый норовит без очереди. Каждый норовит быть не таким, как все, жить не так, как все…»
Вагон вдруг начал дико вихляться, забренчал всеми своими разболтанными суставами, затрясся, как в припадочной дрожи.
Чашкин испуганно сел.
— О-о! — приветственно воскликнул Виктор. — Вовремя проснулся! Сейчас наш слипинг-кар начнет разваливаться на части. Эту минуту должно встретить по-мужски. Как вы думаете, Иннокентий Гаврилович?
— Думаю, что, — лаконично согласился тот. Виктор взялся за полуопустеншую бутылку.
— Мне не надо бы… — вяло сказал Чашкин.
— Надо. На этом вибростенде без этого не уснуть!
— Вот вы здесь говорили «они», «они»… — удивляясь собственной смелости, спросил Чашкин. — Кто это «они»?
— Они, — кратко ответил Иннокентий.
— Чудище обло, озорно, огромно, стозевно и лаяй… — непонятно объяснил Виктор.
— «Они» — это те, кому мы позволили сесть себе на шею и кого везем сейчас, грязно при этом ругаясь.
— Кое-кого из них ты видел сегодня. Их в отличие от нас в Москву пустили.
— Ладно, — сказал Чашкин, от напряжения утомившись. — Ясно, что ничего не ясно — и выпил предложенную ему кружечку.
Должно быть, спиртное входило в какую-то таинственную реакцию с «малинкой»: Чашкина опять вдруг мгновенно покосило, и он обессиленно ткнулся лицом в вонючий матрац.