Любовь Ковшова - Земную жизнь пройдя до половины
Мы сталкиваемся с тобой, когда я последней выхожу из аудитории на четвертом этаже. Столкновение в упор, так что мне некуда улизнуть, и почти никого в коридоре, да еще ты перегораживаешь рукой дверь.
— Ты что, со мной не разговариваешь?
Я молчу.
— Ты что, всерьез?
Молчу, хоть мне нестерпимо хочется улыбнуться твоим тревожным глазам, чтобы сразу закончился этот нелепый кошмар.
— Ты считаешь, что я не прав?
— А ты считаешь, что прав?
— Конечно.
— Ну и считай, — я ныряю под твою руку и ухожу, вернее, убегаю от тебя.
Это — затмение. Памороки, как говорят у меня дома.
И все же мы снова миримся. Трудно и долго, но миримся.
Мы провожаем Любу на Советскую, где она живет на квартире. Морозно и капустный хруст снега под ногами. Долго стоим втроем на ее крыльце, глядим на звезды, на огни Смоленска.
А на обратном пути, когда я все еще распространяюсь о Любе, ты вдруг останавливаешься, берешь меня за плечи и, заглядывая в глаза, просишь:
— Слушай, давай пошлем ее к черту! Ну, что она тебе? Ты что не видишь, что она становится между нами? Любка, я так не могу.
Я не знаю, что она мне, но здесь на пустынной с редкими ночными трамваями улице под твоим взглядом, может быть, впервые чувствую, что для меня ты, и обещаю послать Любу к черту.
Но уже на следующий день обещание нарушаю. Вместо этого я привожу Любу к себе жить, поскольку ей отказали в квартире. (По крайней мере, она так говорит.)
Девицы у меня в комнате не мои ровесницы, а взрослый четвертый курс физмата. Они и так относятся ко мне, как к стихийному бедствию. А увидев Любины чемоданы, и вовсе начинают кричать все сразу, словно укушенные. Напрасно я объясняю им: «Ей же жить негде», — ничего не помогает. Вызывают студсовет, старосту моей группы, старосту Любиной, тебя. И все вместе (ты, правда, молчишь) втолковывают мне, как я плохо поступила, не спросив соседок, то есть наплевала на них, и какая я — эгоистка. И я верю им. Тем более, что и Люба становится на их сторону. В конце концов все успокаивается, и Люба остается жить у нас, пока ей не выбьют общежитие. И тут ты вызываешь меня в коридор и говоришь: «Я с тобой больше дружить не буду»…
Лишь теперь я додумалась: вся моя вина заключалась в полной неспособности понять других. Мерила только по себе. А мне на месте соседок не пришло бы в голову протестовать.
И уж никак я не думала, что надо выбирать между тобой и добрым поступком. А если б думала, что тогда? Не знаю, боюсь, что то же самое.
Но тебе не следовало меня бросать. Это осталось шрамом, недоверием и болью. И все будущие наши беды в очень многом отсюда.
Да теперь-то чего об этом? И зачем?
IV
С трудом вспоминаю первое время после ссоры. Я словно отхожу от заморозки, когда проходит притупление чувств и начинает возвращаться боль.
Больно видеть и не видеть тебя. Больно думать. Больно от Любиных слов, что ты — «самый чудесный парень на курсе». Я прошу ее больше не говорить о тебе, отчего упоминания становятся только чаще, и каждый раз это как укол в больной нерв.
Сплошная боль и ничего кроме.
Новый год! Как вкрадчиво вплетается в общежитские привычные запахи его запах: и снежной, и оттаявшей в то же время елочной хвои. И как горько оттого на душе!
Дневник.
30 декабря.
«Сегодня всю ночь не спала. Почему-то вспоминалось Ларискино: «Не обижай его!», и я опять чувствовала себя виноватой. Но что-то стало ясным. Мне кажется, ты в чем-то прав. А в чем, я сейчас никак не вспомню. И не вспомню, как, на основании чего я пришла к такому выводу.
Как мучительно думать и думать без конца об одном и том же!»
Неисповедимы пути Господни!
После этого я вдруг решаю — ты рассорился со мной, чтобы встречаться с Любой. А чего удивительного: она — настоящая красавица. К Новому году у нее платье, от которого ахают все девчонки. Мне даже снится его цвет морской волны и рыжая оторочка меха. А я?.. Вечный свитер, юбка, чаще — брюки. Шкет шкетом. В трамвае ко мне так и обращаются: «Мальчик, ты сходишь?»
Так что я вполне уверена, что ты влюбился в нее. И мне, как ни странно, легче.
Ах, какая зима стояла в Смоленске тот год: пушистая, мягкая, в снегопадах. Так они вместе и запомнились: зима и первая любовь. А я перестала сомневаться, любовь это или не любовь, с тех пор, как она стала несчастной.
В сумерках, коричневатых от заходящего солнца и пыли на черной лестнице общежития, я реву, уткнувшись в собственные коленки.
Ты досрочно сдал сессию и уехал в свой Тамбов. Чтобы не побежать за тобой на вокзал, я ушла в кино, а теперь мне нестерпимо плохо в пустом без тебя городе и кажется невозможным это пережить.
Слезы текут и текут, так что брюки на коленках становятся волглыми и пахнут сырой шерстью.
Интересно, почему я не свихнулась? Недалеко было. В дневнике дырка недели в две. Что там, не помню. Но после каникул я вернулась в Смоленск с твердым намерением забыть все, что с нами было. Я уговариваю себя, что мне безразлично есть ты или нет. И мне это почти удается.
Поздним, заснеженным городом возвращались с институтского КВНа почти всей группой. Толкались, роняли друг друга в снег, хохотали и барахтались, выбираясь обратно. Генка вытаскивал свой искусственный глаз, пугал им девчонок. Мы визжали, якобы от страха. Было весело и бездумно.
В конце концов глаз потеряли.
Наверно, часа три все дружно просеивали окрестные сугробы, пока глаз не нашелся. Он был белый с голубой радужкой и в снегу не заметен.
Засыпая под утро, я все еще улыбалась: можно было жить и без тебя.
Все было хорошо, но когда в институте мелькала навстречу твоя лохматая грива, мне становилось трудно дышать.
И, что хуже, нам некуда было деться друг от друга!
Отстукивая каблучками и скользя ладонью по перилам, я лечу парадной лестницей в театре и нравлюсь сама себе. Внизу у раздевалки два Алика, товарищи по тайному литературному обществу «Союз воинствующих йогов». Я учусь с ними в одной группе, то есть они тоже «физики», но у нас общее увлечение стихами.
И вдруг впереди у окончания перил вижу тебя с Володей Усковым. Вы стоите стройные, узенькие в своих черных костюмах и белых рубашках, в лихих шапках чистых волос, чем-то даже похожие друг на друга, и ожидающе смотрите на меня.
С разбегу я проскакиваю мимо и, словно к спасению, кидаюсь к Аликам, успев только заметить, как моментально меняется твое лицо. Оно становится таким, словно тебя внезапно ударили наотмашь.
Но я не нарочно и не со зла. Так получается само.
Общежитский вечер. Стулья в красном уголке нагромождены одни на другие и сдвинуты к стенам. Танцевальная музыка с пластинок.
Со мной Генка, Алики, Сережа. Я все время танцую, но при том неотвязно, кожей чувствую, что ты — здесь. Наконец нахожу тебя глазами. Ты выбираешь из стопки пластинку и даешь поставить.
И, само собой, это — «Ночным Белградом».
«Ты появилась,Словно мне приснилась.А сон, известно,Нелегко вернуть.»
Ты не подходишь ко мне и даже не смотришь на меня, но мы оба и только одни в зале знаем, почему звучит эта песня и о чем она.
Песня словно подхлестывает меня, я начинаю выламываться, зачем-то лезу на самый верх стульев, срываюсь и падаю, зацепляясь подолом юбки за торчащую ножку. Юбка с треском рвется чуть не до пояса. Генка прикрывает меня пиджаком и мы с ним бежим в мою комнату.
Там я бросаюсь лицом в подушку и рыдаю безостановочно и горько, захлебываясь и давясь слезами, — мне, наверно, ужасно жалко юбку.
Если бы я смогла написать вместо рваных кусков настоящую повесть, то эту главу назвала бы «Врозь и вместе».
Ни с какой Любой ты (чего я понять не могла) встречаться не стал. А жаль! Это было единственным, что еще могло порвать нитку, до звона туго натянутую между нами. Я бы переплакала и успокоилась. А так ничего не выходило. Мы не могли врозь и не могли вместе.
Стояли серые дни таянья снега, тревожного состояния и отчаянных поступков. Апрель в начале…
Идя в институт, я два раза из трех промахивала мимо и до отупения, до мокрых ног шлялась уже знакомыми кривоколенными и горбатыми переулочками возле желтой церковки.
Дневник.
4 апреля.
«Уже четвертый месяц с той пятницы, а не верится, что все кончилось. Никак не верится. Что же мне делать?..