Отар Чиладзе - Годори
— Если не остановите — выпрыгну! — повторяет она тверже и категоричней.
— Отец! — Это Антон. Он испуганно смотрит на Лизико. Не знает, как быть, схватить не решается, хотя, зная подружку детских лет, боится, как бы она и впрямь не выскочила на ходу.
— Писи-писи? — спрашивает Ражден, глядя на Лизико в зеркальце.
— Сейчас же останови! — кричит Лизико.
— Конечно… Остановимся… — уступает Ражден и тормозит.
Машина съезжает на обочину, шуршит придорожной галькой и останавливается.
Но не успела она стать, а Лизико уже в поле. Бежит, не зная, куда и зачем. Просто бежит, как вырвавшийся из ловушки зверь, которого гонит инстинкт, приказывающий бежать как можно быстрее, как можно дальше от смертельно опасного места. Огрубевшие травы по пояс, они царапают ноги, цепляются за платье, но она бежит. На краю поля возлегла невысокая гряда, ее склоны ободраны оползнями. Гряда почему-то не приближается, а странным образом отдаляется, будто дразнит, но она все равно бежит, словно за этой грядой откроется другой мир, ясный, понятный. Словно там граница между жизнью и смертью. «Если перейду гряду… Если перейду гряду…» — торопливо твердит ее растревоженное сознание. Начинается круча. Сыпучая, каменистая, кое-где позелененная мхами… А она все бежит, задыхающаяся, обессиленная, ибо не может сделать ничего, кроме как бежать, и ничего не видит, кроме залитых потом, красных и противоестественно больших физиономий бегущих за ней, и не слышит ничего, кроме собственного имени, которое они повторяют на разные голоса. Но от них-то она и убегает, как заяц от борзых, и ее судьба предопределена точно так же, как судьба зайца. Псы обязательно догонят, схватят, станут рвать друг у друга из пасти; потом приторочат к хозяйскому седлу, как описано в школьном стишке, или, говоря другими словами, ее вернут в машину Раждена Кашели. И она вернется, если не успеет преодолеть вон ту гряду. Но попробуй ее преодолеть, когда все пути отрезаны. Перед ней непролазные ежевичные дебри, разлегшиеся, как допотопное чудище, сзади запыхавшиеся, но уже уверенные в победе «охотники». «Не стыдно, Лизико, по горам меня гонять с моей грыжей!» — пыхтит Железный. Ражден не отрывает от нее напряженного, сверкающего взгляда. А Антон бледен как мел, распахнутую рубаху пузырит ветер, он почему-то поднял руки, точно не ловит Лизико, а сдается ей… Лизико сгоряча вбегает в заросли, бросается, как самоубийца под поезд… Колючие дебри вздрагивают, перепутавшиеся, сцепившиеся побеги пробуждаются, расцепляются, неохотно сбрасывают с себя вековую дрему; сначала тут и там небольшими клубами выстреливает горячая пыль, затем она густо валит из раскаленного нутра вместе с мельчайшей живностью — тлей, жучками, кузнечиками; вслед за тем гигантский зеленый спрут ленивым, словно бы нарочито замедленным движением хватает, оплетает пленницу длинными щупальцами, вонзает в нее бесчисленные колючки и, иссушенный вековечной жаждой, жадно пьет ее жаркую кровь… Сердце Лизико выскакивает из груди, ослепленная болью, не сознавая себя, она бьется вслепую, наугад, но чем отчаянней сопротивление, тем глубже ее утягивают душные цепкие дебри… «Не подходите!.. Не подходите!.. Не подходите!..» — кричит растерзанная, исхлестанная и исцарапанная до крови, с всклокоченными волосами, в оборванном платье. «Охотники» вот-вот дотянутся до нее, но им тоже приходится сражаться с тысячеруким чудищем, прячущим беглянку; они крушат палками сцепившиеся узлы, колеблющиеся в воздухе хваткие плети, вместо которых из пылящей насекомыми чащи тут же взметаются другие. Но, в конечном счете, охотники побеждают, высвобождают, вытаскивают Лизико из ежевичника, из цепких щупальцев дракона, на самом же деле сокрушают ее последнее убежище — так заканчивается эта охота. «Не подходите! Не подходите! Не подходите!» — в изнеможении, едва слышно сипит Лизико, и Антону уже не верится, что самый близкий, самый дорогой ему человек когда-нибудь придет в себя, что они по-прежнему будут вместе. Он чувствует: случилось что-то роковое, он в чем-то провинился, но не может понять и никогда не поймет — в чем. Лизико то ли впрямь не способна сейчас услышать его, то ли делает вид. И остальные тоже не в себе. Никто ничего не понимает. «Чем меня выспрашивать, у жены своей спроси!» — рявкнул на него отец. Вот он и вынужден смотреть, как Ражден с Железным ведут, а точнее, тащат его жену. Словно его дело сторона, он всего лишь свидетель, гончая, которая отлично справилась со своими обязанностями и теперь всеми способами выражает радость по этому поводу — то забегает вперед, то, поотстав, бежит за «охотниками», волокущими «добычу»…
На сей раз за руль садится Железный, Антон рядом, а Ражден с Лизико устраиваются сзади, поскольку «так будет лучше для Лизико», которой нужен покой. В самом деле, она безвольно уронила голову на грудь Раждена, и ничто в ней не напоминает недавнюю бурю. Ражден, играя желваками, хмуро уставился вперед. В машине тишина. Разве что всхлипнет Лизико, как наплакавшееся дитя. Она не спит, просто не может раскрыть глаз и не очень-то хочет. «Все будет хорошо», — повторяет свекор и осторожно целует ее в темя.
Все молчат до самого Тбилиси. Возвращение домой не вносит оживления. Молча, в полном унынии ужинают и понуро разбредаются по комнатам. В доме, как в пути, как повсюду, полно мошкары. Загустевший от нее воздух вспучивается, колеблется, мерцает. Фефе, похоже, всеми способами сражалась с ней, но в конце концов сдалась…
Ражден пытался обмануть жену, прикидываясь спящим, но ему было не до сна. Он лежал с закрытыми глазами, и даже назойливая щекотка роящейся во тьме мошкары не могла отогнать видения, сводящего с ума, мучительного, как вывихнутый сустав, застуженный нерв или же больной зуб. Никто и ничто не могло удержать его более от намерения, прежде всего показавшего, насколько неясным да и просто неверным было сложившееся у него представление о счастье. В его жизни хватало утех и удовольствий, охотно предоставляемых разными стюардессами, официантками, гостиничными администраторшами и комсомольскими активистками, но теперь все они показались слишком доступными, примитивными, грубыми. То, что он чувствовал сейчас, не имело с прежним ничего общего. Его существо переполняло предчувствие неизбежного праздника, праздника, которого ждешь, к которому готовишься с нетерпением ребенка и предусмотрительностью зрелого мужчины… Вдруг оказалось, что он всю жизнь ждал этого дня, этого не выразимого словами волнения, ради него продвигался по скользкой тропе служебной карьеры, прибирал к рукам все, что подворачивалось, не останавливался ни перед чем… Ради этого менял привычки, облик, убеждения, терпел Фефе, угождал начальству и тиранил подчиненных… Все ради того, чтобы однажды жарким летом, средь дачной духоты и суеты вдруг прозреть и увидеть то, на что люди запрещают себе смотреть, в крайнем случае, выкалывают глаза. А он прозрел. Это ли не чудо! И не для того только, чтобы увидеть набухшие соски юной невестки, но и свою истинную суть и природу! Теперь-то он знает, кто такой и для чего явлен на свет. Сегодня он открыл свое будущее, которого, по мнению умника сына, вообще не существует: в мире, где для него (если спросить Антона) не осталось места, обрел свое предназначение и понял, что оно в растлении невестки… Теперь пусть хоть покойный отец встает из могилы, чтобы отговорить, он рассмеется ему в лицо, ибо отец — человек прошлого и, скорей всего, не поймет, что стремление сына не противоречит их великому делу. Напротив, господин мой отец, мой старший товарищ!.. Но даже если забыть про все это, закрыть глаза, он только из гордости, из мужской чести обязан, не колеблясь, принять то, что предлагает ему Лизико. Ее бессмысленный побег, лазанье в колючих дебрях и слезы взахлеб только подтверждают это. Погонится или нет? Догонит или нет? Захотела, чтобы он, именно он догнал — ради возможности весь оставшийся путь продремать у него на груди… Ах, стервочка!.. Ражден, конечно, возьмет то, что ему предлагают. Будьте уверены! Даже если восставший из гроба отец в мотоциклетных крагах и зеленых очках всадит ему пулю в затылок… Пьяный от запаха Лизико и своих фантазий, он не видит, какой страшный грех, какое преступление готовится совершить против невестки, не говоря уж о сыне, которого вообще не берет в расчет, как грузинские власти не берут в расчет партию его сына — ничтожного и бесперспективного противника. Ражден готов убедить всех в том, что превосходит соперника по всем статьям — внешностью, влиянием, состоянием, известностью; и никто не докажет ему, что это не так, точнее — что не это главное в отношениях отца с сыном — ни мертвый отец, ни живой сын…
Как свойственно великим грешникам, Ражден обосновывал и оправдывал свое преступное намерение, исходя исключительно из собственных побуждений; так продолжалось до тех пор, пока его кроткая бессловесная жена не повернулась к нему в постели и не спросила с тревогой: «Что с тобой? Что-нибудь случилось?». И, словно только того и ждал, как из засады, набросился на супругу, спутницу жизни, делящую с ним заботы и тревоги, знающую все его слабости, язвы, болячки и заботливо врачующую их; лихорадочно разорвал влажную от пота ночную рубашку, роняя слюну, как одержимый обсосал, искусал шею, грудь, живот, ляжки и без чувств, хрипя, как с перерезанным горлом, изошел, истек, истаял в непостижимом, бездонном, вечном женском лоне…