Анатолий Приставкин - Вагончик мой дальний
В другой раз женщины расспросили и нас, кто мы, откуда, тоже на ходу, с оглядкой. Посоветовали уходить, но куда, сами не знают.
Кругом болота да заключенные. Но вот что жизни у Глотыча не будет, это уж точно. У него и скотина дохнет. Что ему чужая жизнь?
— Так он в баню на ночь запирает, — сказал Шабан.
— Значит, днем.
— И днем… Кажись, его нет… Оглянешься, а он уже за спиной… Точно, как лешак!
— Лешак и есть, — подтвердила женщина. — От лагеря привычка. Но это пока. Притвориться надо. Как пошлет на деляну, лес валить, тут уж не зевайте…
Мы с Шабаном и сами рассудили, что разумно переждать. Баба, а соображает не хуже, чем наш брат, беспризорный. Уж что-что, а притворяться мы научились. До поры стали приваживать собаку, у которой ни имени, ни клички, так и звать: Собака. У него и кошка без имени. Глотыч зовет ее так: Кошка, иди сюда. Зато корову зовут Денежкой. Ну понятно, Денежка: доход от нее большой.
А вот к лошади у него, как мы заметили, чувства особенные. Лошадь он холит, бережет. В дороге, как мы ехали, кнутом охаживал — так это он зол был на штабистов. А тут, на конюшне, даже взгляд у него мягчает, когда кормит или чистит. «Машка, Манечка», — зазывает.
— Так бы с человеком! — произнесла как-то в сердцах женщина.
Ни на какую деляну, конечно, он нас не отпускал. Не верил. И правильно делал. Однажды Шабан лишь нос за ворота высунул — схватил кнут и поднес к лицу: «Это видел? Еще застану, рассеку пополам!».
Стало очевидней: не батраки, а рабы, скотина последняя — вот кто мы такие для него.
Когда вернулись в баню, Шабан, злобно выругавшись, пообещал, прежде чем с Мешковым разделаться, с Глотычем свести счеты. На первый случай лошадь ему отравить.
— А лошадь-то причем? — спросил я.
— Он ее любит.
— Ну и что?
— Ладно, не учи! — рассердился Шабан. — Я ему избу подожгу! Интересно, где он держит деньги?
Я и сам бы с удовольствием поджег Глотычу избу, настолько он был противен. Но разве он придумал, что штабисты торгуют нашими душами?
Он делает то, что делал бы любой здравомыслящий хозяин: берет, что задарма достается. А денежки, если они есть, деревенские мужики, сам слыхал, держат в старых валенках. Лежат себе, полеживают валенки, заброшенные на печку, один засунут в другой, и никакой вор не догадается, что внутри главная заначка. Еще говорят, что валенки и в пожаре не сгорают.
— В валенках посмотри, — посоветовал я Шабану.
— Да смотрел уже.
— Ну еще где-нибудь.
— Да я везде смотрел, — сказал Шабан. — И под печкой, и на печке… Даже в помойном ведре!
— А на огороде?
— На огороде не смотрел… Он большой.
— Может, никаких денег и нет?
— Есть, — сказал Шабан. — Я чувствую… У таких жмотов всегда деньги есть. А с деньгами куда хошь бежать можно.
Я не стал перечить. Хотя деньги меня мало интересовали. В последнее время я все о Зоеньке думал. Может, она мне какие-то сигналы посылала? Может, случилось что? Ну, например, вагончик отправили, а мы тут навсегда остались. Майор-то будет только счастлив позабыть нас здесь. Скажет, бежали, и дело с концом. А тут указание о новом маршруте…
Какое указание, я не додумывал. Откуда мне знать, кто регулирует нашу судьбу?
14
План побега постепенно созревал. Точнее, мы созревали для того, чтобы его совершить. Единственное, от чего нас отговорили женщины, мать и дочь, — мы сперва не знали, как их зовут, — это поджог избы Глотыча. Они называли его между собой Заглотыш. А вот как они догадались о поджоге — не знаю. Может, это первое, что приходит в голову, когда злость переливает через край? В Таловской школе нам рассказывали про бунты на Руси, запомнилось, что Разин там, Пугачев, Болотников, другие еще палили усадьбы своих мучителей. Как выражаются, пускали «красного петуха».
Здорово, если представить, как мы стоим на опушке леса, на взгорке, а внизу, посреди черной деревни, то возникающей, как мираж, то исчезающей во тьме, в проблесках пламени распушил перья красный… Нет, не красный, золотой петух… Искры до неба! А вокруг мельтешат черные тени мужичков, и среди них Глотыч. Он всхлипывает от горя, крестится, молится, просит спасти его денежки, они под печкой, среди крынок и чугунков. А мужики кричат: «Печку, печку ломай, а то страховку не дадут!».
Я сам однажды слышал, что главное во время пожара — печку ломать, она в избе чуть ли не главный свидетель пожара, и она же, по оценке страховщиков, самая большая ценность. Впрочем, в этих диких местах, может быть, по-другому. Здесь, я заметил, даже икон в доме нет. Не люди, а нехристи да кулаки — вот кто они такие. Тогда и получайте, пусть все сгорит! Все!
Но женщины оказались суеверными. У них в углу, прямо на фанерке, неумелой рукой Богоматерь с младенцем нарисована. Они на нее крестятся и молитву бормочут. Еще они боятся, что здешние сразу подумают на них. А если и не подумают, в милицию все равно затягают на допросы, а то и посадят на всякий случай, они ведь безпачпортные.
Однажды, они говорят, сами видели, загорелась тут изба, и озверевшие мужики забили кольями какого-то ссыльного, кого подозревали в поджоге. В лесу догнали. Лес им тут как дом родной. И вас догонют…
Мы решили: Заглотыша не трогаем, пусть живет. А вот насчет тех людоедов, из штабного вагона, что нас распродают, тут и раздумывать нечего. Их непременно надо подпалить, заперши дверь, если, конечно, удастся до них добраться. Только ждут ли они? Не удрали ли вместе с нашим вагончиком куда-то подальше по железке?
Скоро выяснилось: не удрали. На третью ночь объявился Костик и все рассказал. Уж как он нас нашел, не представляю. Может, поселковые из Полуночного помогли. По-птичьи, ночью, просвистел, как тогда на концерте, и я сразу догадался: прилетел наш письмоносец! Тьи-тьи, фью, фью… щелк, щелк, щелк… Соловей новоявленный. Как он из вагончика-то улизнул, да ночью, по лесу-то, где кругом зверье?! Может и впрямь, как птичка, по воздуху?
Шабан спал, а я, прильнув к тяжелой банной двери, пахнущей сырой гнилью, спросил негромко: «Костик? Ты?» А он опять свое: «Тьи-тьи, щелк, щелк!». А потом под самым ухом пискнул: «А кто еще? Лети с приветом, вернись с ответом!».
— Как нашел-то?
— Подумаешь, — сказал он. — Я везучий!
— Ну не тяни, говори, — попросил я. — Эшелон на месте?
— А куда он денется? Стоит. И лошади довольны. Штабные от безделья упились, их поселковые чуть не измудохали по пьянке: они к чужим бабам полезли… Обошлось, — протянул он с сожалением. — У штабистов еще и оружие… Пальнули вверх, те и побежали!
— Так что ты мне сказки плетешь? — разозлился я. — Зоя, Зоя как?
— Она тебе ответ прислала, — сказал Костик прямо в щель двери.
— Ответ? — удивился я. — Разве я писал?
— Писал, — подтвердил странно Костик. — То есть я писал… Но за тебя.
Тут мы оба замолчали. Я — потому, что онемел от неожиданного нахальства, а Костик ждал, рассержусь ли я, и как сильно рассержусь за такое своеволие.
— Ну и что же ты от меня наплел? — спросил я железным тоном, стукнув кулаком по двери, которая нас разделяла. Сверху на голову посыпалась труха.
— Что… — затянул он жалобно и шмыгнул носом. — Что я не знаю, что ты напишешь?
— Выкладывай! — приказал я. — Только не ври… Все выкладывай… Что ты… Нет, что я… Хотя я-то при чем… В общем, что мы ей написали? Ну?
— А ругаться не будешь?
— Буду, — пообещал я.
— Ну ладно. Может, хорошо, что вас заперли, — сообразил вдруг Костик. — Ты еще драться захочешь. Я от тебя только о хорошем написал.
— Что хорошего-то?
— Ну я, то есть ты, написал ей, что ты думаешь все время о ней, и когда через лес ехал, тоже о ней думал, и когда в чужом дому горбишь, тоже…
— И все?
— Нет, — сказал, вздохнув, Костик. — Ты еще написал, что боишься, как бы загончик не отправили и ты ее больше не увидишь… Но даже если отправят, все равно, где бы ни был, ты его найдешь…
Я уловил новое название для нашего вагончика, пока он стоит: «загончик». Но не это главное. Я бы сегодня, сейчас, добровольно побежал в наш «загончик», если бы отпустили.
— Теперь все? — спросил я, смягчаясь.
— Нет, — отвечал он. — Чтобы дольше было, я ей из прошлых писем еще сказал… Какая она хорошая, и как ты страдаешь, и как думаешь о том, как вместе, чтобы уйти…
— Бежать? Как ты узнал?
— Конечно, бежать, — подтвердил Костик. И добавил со вздохом: — Кто же не хочет бежать? Я бы и сам побежал, но…
— Что «но»?
— Я не ты… Я так не умею!
За баней в кустах что-то зашуршало. Мы оба, по ту и другую стороны двери, замерли, прислушиваясь. Подумалось: не Глотыч ли подслушивает? Он мужик дошлый, по ночам, как мы заметили, часто не спит, а бродит по двору, следит, чтоб не сперли чего. А мы у него хоть под замком, но тоже часть его добра: деньги-то уплачены. А Шабан, тот вообще считает, что хозяин оттого не спит, что каждую ночь монеты перепрятывает.