Джонатан Фоер - Жутко громко и запредельно близко
Я спросил: «Вы уверены, что не знали Томаса Шелла?» Она сказала: «Я не знала Томаса Шелла», но почему-то я по-прежнему ей не верил. «Может, вы знаете еще кого-нибудь по имени Томас? Или кого-нибудь по фамилии Шелл?» — «Нет». Мне продолжало казаться, что она мне что-то недоговаривает. Я снова показал ей конверт. «Но ведь это ваша фамилия, да?» Она посмотрела, и стало ясно, что надпись ей чем-то знакома. Или это только мне стало ясно. Она сказала: «Прости. Я тебе вряд ли смогу помочь» — «Ну а ключ?» — «Какой ключ?» Я сообразил, что до сих пор его не показывал. Сколько разговоров — про пыль, про слонов, — а до главного мы так и не добрались.
Я вытащил ключ из-под рубашки и вложил в ее руку. Ключ был на веревочке, а веревочка — у меня на шее, и когда она наклонилась его рассмотреть, наши лица оказались запредельно близко. Так мы и застыли надолго. Будто время замерло. Я подумал про падающее тело.
«Жаль», — сказала она. «Что жаль?» — «Жаль, что я ничего не знаю про ключ». Разочарование № 3. «И мне жаль».
Наши лица были запредельно близко.
Я сказал: «Мы ставим «Гамлета» в конце четверти, если вам интересно. Я Йорик. У нас будет настоящий фонтан. Если надумаете прийти, премьера через двенадцать недель. Будет суперски». Она сказала: «Я постараюсь», и я почувствовал на лице дыхание от ее слов. Я спросил: «Мы можем немного поцеловаться?»
«Это еще что?» — сказала она, хотя, с другой стороны, и не отстранилась. «Просто вы мне нравитесь и, мне кажется, я вам тоже». Она сказала: «Не думаю, что это хорошая мысль». Разочарование № 4. Я спросил, почему нет. Она сказала: «Потому что мне сорок восемь, а тебе двенадцать». — «Ну и что?» — «И я замужем». — «Ну и что?» — «И я тебя почти не знаю». — «А вам разве не кажется, что знаете?» Она ничего не ответила. Я сказал: «Из всех животных
люди — единственные, кто краснеет, смеется, верит в Бога, объявляет войну и целуется губами. Следовательно, чем больше мы целуемся губами, тем больше в нас человеческого». — «И чем чаще объявляем войну?» Тут уже мне пришлось промолчать. Она сказала: «Ты очень сладкий ребенок». Я сказал: «Юноша». — «Но я не думаю, что это хорошая мысль». — «А обязательно должна быть хорошая?» — «По-моему, да». — «Тогда можно я вас хотя бы сфотографирую?» Она сказала: «Это пожалуйста». Но когда я начал наводить фокус на дедушкином фотике, она почему-то закрыла лицо ладонью. Я не стал допытываться, почему, а решил просто щелкнуть ее иначе, что было даже правдивее. «Вот моя визитка, — сказал я, когда на объективе снова была крышечка, — вдруг вспомните что-нибудь про ключ или просто захотите поболтать».
Вернувшись, я пошел не домой, а к бабушке, что почти всегда делал ближе к вечеру, потому что по субботам (а иногда и по воскресеньям) мама работала, а ее напрягало, когда я оставался один. Подходя к ее дому, я задрал голову и увидел, что бабушка не высматривает меня из окна, как это обычно бывало. Я спросил у Фарлея, дома ли она, и он сказал, что вроде бы дома, и я поднялся по семидесяти двум ступенькам
Я нажал на звонок. Она не ответила, и тогда я открыл дверь сам, потому что она ее никогда не запирает, хотя я считаю, что это небезопасно, потому что иногда люди, о которых думаешь хорошо, на поверку оказываются не такими хорошими, как хотелось бы. Я входил, а она еще только шла к двери. Было похоже, что она плакала, хотя я знал, что это невозможно, потому что она сама мне когда-то сказала, что после ухода дедушки выплакала все слезы. На это я ей сказал, что слезы каждый раз образуются заново. Она сказала: «Все равно». Иногда меня подмывает узнать, плачет ли она, когда никто не видит.
«Оскар!» — сказала она и подхватила меня в объятия. «Я в порядке», — сказал я. «Оскар!» — повторила она и снова подхватила. «Я в порядке», — повторил я и потом спросил, где она была. «В гостиной, разговаривала с жильцом».
Пока я был малыш, бабушка нянчилась со мной целыми днями. Папа уверял, что она купала меня в раковине, а ногти на руках и ногах обкусывала зубами, потому что боялась поранить ножницами. Потом, когда я стал мыться в ванне и узнал про пенис, мошонку и всякое такое, я попросил ее выходить из комнаты. «Это еще почему?» — «Я стесняюсь». — «Стесняешься? Меня?» Мне не хотелось ее обижать, потому что не обижать ее — еще один из моих raisonsd'etre. «Вообще стесняюсь», — сказал я. Она положила руки на живот и сказала: «Меня?» Она согласилась оставаться снаружи, но лишь при условии, что у меня в руках будет клубок шерсти и чтобы его нить уходила под дверь ванной и соединялась с шарфом, который она вязала. Каждые несколько секунд она подергивала за нить, и я должен был тут же тянуть обратно, распуская ее последнюю петлю и тем подтверждая, что я в порядке.
Однажды меня оставили с ней, когда мне было четыре, и она гонялась за мной по квартире, типа как чудовище, и я рассек верхнюю губу об угол журнального столика, и пришлось ехать в больницу. Бабушка верит в Бога, но не верит в такси, поэтому я залил кровью рубашку, пока мы были в автобусе. Папа сказал, что у нее после этого были запредельно тяжелые гири на сердце, хотя мне наложили всего два шва, и что она сто раз ему повторила: «Это все из-за меня. Не оставляй его больше со мной». Когда мы снова с ней увиделись, она сказала: «Видишь, я изображала чудовище — и стала чудовищем».
После папиной смерти бабушка пробыла у нас всю неделю, потому что мама ходила по Манхэттену, расклеивая объявления. Мы с ней устроили чемпионат по борьбе на пальцах из тысячи схваток, и в каждой я победил, даже когда не старался. Мы смотрели документальные фильмы, одобренные для моего возраста, и пекли виганские кексы, и ходили гулять в парк. Однажды я от нее убежал и спрятался. Мне нравилось, когда меня ищут, кричат, зовут. «Оскар! Оскар!» А может, и не нравилось — просто вдруг захотелось.
Я шел за ней по пятам и видел, что она запредельно напрягается. «Оскар!» Она плакала и на все опиралась, но я не откликался: мне казалось, что то, как мы потом с ней вместе расколемся, все оправдает. Я смотрел, как она идет к дому, где, конечно, усядется на ступеньки у входа и будет ждать возвращения мамы. Ей придется сказать маме, что я пропал и что она за мной не уследила, и это навсегда, и нет больше Шеллов. Я ее обогнал, промчавшись вниз по Восемьдесят второй улице и вверх по Восемьдесят третьей, и когда она подошла к дому, выскочил из-за двери. «А пиццу я не заказывал!» — сказал я, расколовшись так, что у меня чуть шея от смеха не треснула.
Она начала что-то говорить, но потом осеклась. Стэн взял ее за руку и сказал: «Бабушке сейчас лучше присесть». Она сказала: «Не трогай меня» таким голосом, которого я никогда от нее не слышал. Потом она повернулась и пошла через дорогу к себе домой. В тот вечер я посмотрел в бинокль на ее окна, и там была записка со словами: «Не уходи».
С того дня, отправляясь гулять, мы с ней играем в игру, типа Марко Поло:[38] она меня зовет, а я должен откликнуться, чтобы она знала, что я в порядке.
«Оскар».
«Я в порядке».
«Оскар».
«Я в порядке».
Я никогда не знаю, играем ли мы в игру или она меня зовет по-настоящему, поэтому всегда отвечаю, что я в порядке.
Через несколько месяцев после папиной смерти мы с мамой поехали в вещехранилище в Нью-Джерси, где папа держал вещи, которыми он не пользовался сейчас, но мог начать пользоваться в будущем, типа на пенсии. Мы взяли машину напрокат, но потратили на дорогу больше двух часов, хоть это и недалеко, потому что мама все время куда-нибудь сворачивала, чтобы умыться. Вещехранилище оказалось путаным и жутко темным, поэтому у нас ушло много времени на поиск крошечной папиной комнаты. Мы поссорились из-за его бритвы, потому что мама сказала, что ее место в куче «это выбрасываем», а я сказал, что ее место в куче «это оставляем». Она сказала: «Для чего оставляем?» Я сказал: «Неважно для чего». Она сказала: «Не понимаю, зачем он вообще притащил сюда это копеечное барахло». Я сказал: «Неважно зачем». Она сказала: «Мы не можем оставить все». Я сказал: «Значит, нормально, если я выкину все твои вещи и забуду про тебя, когда ты умрешь?» Слова еще недовылетели, а я уже хотел, чтобы они влетели обратно. Но она сказала, что извиняется, и я подумал, что это странно.
Две вещи, которые мы нашли, остались от времени, когда я только родился, — портативные рации. Одну рацию родители клали в мою кроватку, чтобы знать, когда я заплачу, а в другую папа мне что-нибудь нашептывал, если не хотел подходить, и это меня усыпляло. Я спросил маму, для чего он их оставил. Она сказала: «Наверное, для твоих будущих детей». — «Ты чё?» — «В этом он весь». Тут до меня дошло, что целая куча вещей, типа коробки с «Лего», набор книг «Как это устроено», даже пустые фотоальбомы, — все это, он, наверное, хранил для моих будущих детей. Не знаю почему, но почему-то меня это взбесило.