Эльза Моранте - La Storia. История. Скандал, который длится уже десять тысяч лет
В другой раз (а это было ближе к концу, и он уже дышал через кислородную подушку) он лежал, приведенный в бессознательное состояние вводимыми ему наркотиками, и Ида услышала, как он повторяет, словно разговаривает сам с собой: «Мамочка, милая моя, она же такая узкая, эта смерть. Как же я в нее пролезу, я ведь такой большой…»
Напоследок было утро, когда он немножко пришел в себя, и тихим, очень мелодичным голосом, в котором слышалась грусть и капризная воля, он сказал, что хочет быть похороненным в Мессине. Таким вот образом те скудные суммы, что он оставил в наследство, были все потрачены на то, чтобы исполнить это его последнее желание.
Агония продолжалась чуть меньше двух месяцев, инъекциями морфина удалось ее смягчить.
Из своей африканской экспедиции он привез для Нино несколько серебряных талеров и черную эфиопскую маску, на которую Ида избегала смотреть, и которую Нино надевал на лицо, чтобы произвести впечатление на враждебные ватаги мальчишек, властвовавших в районе; при этом он, наступая на них, горланил:
Мордашка чернощекая,Мордашка абиссинская!Марамба, бурумба, бамбути мбу!
Впрочем, позже он обменял маску на водяной пистолет.
Ида никогда не осмеливалась произносить слово «рак», оно у нее связывалось с чем-то фантастическим, сакральным и неназываемым, вроде тех демонов, в которых верят дикари. Вместо этого слова она употребляла выражение «болезнь века», которое слышала от других. Если кто-то спрашивал, отчего умер муж, она отвечала: «От болезни века», голосом тихим и дрожащим, чувствуя, что этот миниатюрный акт изгнания нечистых сил недостаточен для того, чтобы изжить испуг, запечатлевшийся в ее памяти.
После кончины Джузеппе, за которой последовала кончина Альфио, она оказалась беззащитной против страха. Она уже была женщиной, но в сущности навсегда осталась девочкой и при этом лишилась всех своих опекунов. Тем не менее она совестливо и пунктуально занималась преподавательскими обязанностями и обязанностями главы семьи. И только непрестанное дрожание рук выдавало ее внутреннее напряжение. Руки были коротенькими, некрасивыми и всегда плохо отмытыми.
Вторжение в Абиссинию, которое возводило Италию в степень империи, осталось для Иды, носящей траур, событием таким же далеким, как Пунические войны. Абиссиния для нее означала некую территорию, на которой Альфио, повези ему больше, мог бы, по-видимому, разбогатеть, распродавая особые масла, лаки и даже сапожные кремы (правда, ей казалось, на основании читаного в школе, что африканцы из-за климата разгуливают босыми). В аудитории, где она вела уроки, как раз над учительской кафедрой, в центре стены висели, рядом с Распятием, увеличенные и оправленные в рамку фотографии великого Основателя Империи, а также и Короля-Императора. Первый имел на голове феску с густой, ниспадающей на лоб бахромой; спереди на ней красовался царственный орел. А под этим головным убором его лицо, воспринимаемое как наивное — до того оно было нахальным, — явно силилось принять выражение, которое мы видим у классической статуи Кондотьера. Но в действительности из-за неестественно выпяченного подбородка, натужного напряжения челюстей и работы мышц, расширяющих глазницы и зрачки, получалось, что это скорей лицо комика из варьете, который изображает капрала, нагоняющего страх на новобранцев. А что касается Короля-Императора, то его невзрачные черты выражали только умственную ограниченность, свойственную провинциальному мещанину, который родился уже пожилым и с солидной рентой в банке. Но в глазах Идуццы образы обоих этих персонажей, наряду с Распятием, которое для нее олицетворяло лишь мощь церкви, представляли исключительно символ власти, то есть той таинственной и абстрактной инстанции, которая творит законы и внушает безраздельное почтение. В эти самые дни она, выполняя спущенные этой властью инструкции, выводила крупными буквами на доске текст упражнения по письму для своих третьеклассников: «Переписать три раза в чистовую тетрадь следующие слова дуче:
„Вознесите ввысь, о легионеры, ваши штандарты, мечи и сердца, дабы приветствовать, по прошествии пятнадцати веков, возвращение Империи на судьбоносные холмы Рима!
Муссолини“».Между тем недавний Основатель империи, совершив этот шаг, в сущности, сунул ногу в ту самую западню, которая должна была довести его до последнего скандала, крушения и смерти. Именно тут его подстерегал другой основатель, основатель Великого Рейха, сообщник в настоящем и предопределенный хозяин в будущем.
Между этими двумя злополучными жуликами, разными по своей сущности, имелось и неизбежное сходство. Из моментов сходства самым органичным и прискорбным был их одинаковый сущностный изъян — внутри оба они являлись неудачниками и лизоблюдами, оба хворали роковым комплексом неполноценности.
Известно, что подобное чувство, поселившись в избранных жертвах, работает в них с яростной неотвратимостью грызуна, частенько вознаграждая их соответствующими сновидениями и мечтами. И Муссолини, и Гитлер были мечтателями, каждый на свой лад, но вот тут-то и обнаруживается их изначальное несходство. Поток мечтаний итальянского дуче, соответствовавший его чисто материальной воле к жизни, состоял из набора театрализованных сцен, в которых, среди знамен и триумфальных шествий, он, убогий вассалишка и статист, исполнял партии античных монархов, осененных благодатью — всевозможных цезарей и августов, возносясь при этом над толпой, униженной до роли марионетки. В то время как другой, зараженный нудной некрофилией и преследуемый кошмарами, был полубессознательным исполнителем некоего наваждения, не принимавшего четкой формы, в которой любое живущее на земле создание, включая и его самого, становилось объектом истязаний и деградации, доходившей до полного разложения. В его плане Великого финала — все народности Земли (включая и германскую) растворялись в беспорядочном нагромождении мертвых тел.
Известно, что фабрика сновидений часто прикрывает свои основы трухой реальности и прошлого. Но в случае с Муссолини изначальный материал был достаточно обнажен, все лежало на поверхности. В случае же Гитлера мы имеем дело с потаенным бурлением нечистот, совершавшимся в бог знает каких уголках его извращенной памяти. Порывшись в его биографии завистливого филистеришки, было бы нетрудно докопаться до соответственных уголков… Но не будем этого делать. Возможно, фашист Муссолини не отдавал себе отчета в том, что, предпринимая под покровительством Гитлера завоевание Эфиопии (после чего тут же началось другое их совместное предприятие, война в Испании), он накрепко привязывает свою карнавальную колесницу к похоронной колымаге другого. Одним из первых результатов его рабского подчинения явилось то, что вскорости национальную этикетку, состряпанную на родной итальянской почве, этикетку римскости, ему пришлось заменить на этикетку иностранную, пришедшую из чужих краев, этикетку расы. Так вот и получилось, что в первые же месяцы 1938 года в Италии, через все газеты, низовые партийные ячейки и радио началась предварительная кампания, направленная против евреев.
Джузеппе Рамундо в момент кончины было 58 лет, и Нора, которой было шестьдесят шесть, уже пребывала на пенсии, когда осталась вдовой. Она никогда не навещала могилу мужа, ей мешал священный страх перед кладбищами; но ясно также, что самая крепкая связь, не дававшая ей покидать город Козенцу, держалась на близости Джузеппе, который продолжал существовать у нее под боком, на кладбище.
Она так и не захотела оставить свой старый дом, ставший теперь ее логовом. Она почти всегда выходила из него только ранним утром, чтобы закупить провизии; а если и покидала его днем, то только чтобы отослать перевод стареньким родителям Джузеппе. Им, как и Иде, она писала длинные письма, которые старикам, бывшим неграмотными, читал кто-то другой. Но в письмах она крепко остерегалась намекать, пусть даже косвенно и мягко, на собственный неотвязный страх перед будущим, поскольку подозревала, что теперь везде есть цензура и доносчики. И в этих своих посланиях, частых и многословных, она на все лады повторяла одну и ту же мысль:
«Вот какая странная штука, эта судьба, и неестественная. Я вышла замуж за человека, который был на восемь лет моложе меня, и по закону природы мне следовало умереть первой, и Он бы меня напутствовал. А вместо этого пришлось мне присутствовать при Его смерти».
Заводя речь о своем Джузеппе, она всегда писала «Он» с большой буквы. Стиль у нее был пространный, с массой повторений, но в нем было некое школьное благородство; почерк был удлиненный, тонкий, и в общем элегантный. Но когда дело пошло к закату, письма ее становились все короче и короче. Стиль стал куцым и невнятным, а буквы кривились и дрожали, толпясь на листке и словно не зная, в каком направлении им двинуться.