Борис Екимов - Предполагаем жить
За столом смолкли, вздыхая: такая жизнь. Над двором, над землей смыкалась ночная тишь. Лишь на базах скотьих сонно гоготнул гусак, успокаивая своих. И в этой тишине услышали шаркающие шаги, бормотанье, легкое постукивание.
– Чурькова идет! – первыми догадались девчата и побежали отворять калитку.
– Либо стряслось чего? На ночь глядя… – сказала Клава.
– Да ей что ночь, что день, – ответила мать. – Она уж была у нас ныне.
– Здорово живете! – тонко проголосила гостья. – Простите, что не ко времени. У вас – люди.
– Все свои, – успокоила ее хозяйка. – Клава с Николаем подъехали.
Садись повечеряй.
– Прости Христа ради. А внук не уехал?
– Здесь он.
– Может, он меня возьмет, когда в город поедет? – жалобно попроси ла она. – Отвезет в больницу. Врачи мне помочь окажут. А иначе мне как жить… Мой сынок! – возвысила она голос. – Окажи мне помочь!
Бывало, твой папочка…
Старую женщину усадили и принялись ей доказывать наперебой, то
Клавдия, то баба Настя:
– Как он тебя повезет?.. Ведь надо направление от наших врачей, от ста ничных. Карточку твою… Тебя ведь в район возили. И там тебе чего сказали?
Отстраняясь от женского шума и крика, Николай ушел к летней кухне, закурил, позвав за собой племянника. И там его осенило:
– А чего мы с тобой зря время проводим? Давай поставим сетчонку.
Утром снимем. Вот тебе и уха, и жареха, – удивился он простоте своей мысли. – А то гость приехал, а его и ухой не накормят. Так в казаках не положено. Поехали. Сетка у меня набратая. Лодка – на месте.
– Да ты бы хоть отдохнул, – попеняла ему бабка Настя, услыхав раз говор. – Господь с ней, с рыбой. Обойдемся.
– Мы враз обернемся, – пообещал Николай. – Лишь поставить… Ка кая машина, – отмахнулся он от Ильи. – Тут два шага шагнуть.
Сборы были короткими: легкий пластмассовый ящик с набранной сетью да ключ от лодки. И пошли, оставляя позади яркой лампой освещенный двор, бабий говор и разом, уже на скотьем базу, растворяясь в теплой августовской тьме.
Луна еще не вставала; хутор скупо светил мерклыми огнями редких дворов и домов. Николай шел быстро. Илья же во тьме чувствовал себя неуверенно, то и дело спотыкаясь на рытвинах.
– Ты чего? – засмеялся Николай. – Как стреноженный, – но шаг за медлил. – Не в привычку впотьмах бродить, да еще без асфальта? Это у нас глаза кошачьи. Ночушка нам мать родная. Мы на воде днем и не бы ваем. Враз схомутают.
Затон был недалеко. Дохнуло в лицо пресным парным теплом. Камыши, стволы деревьев, лодка – все это брезжило, проглядывало в ночи.
Николай погромыхал цепной привязью, усадил племянника на корму и, оттолкнувшись от берега, полегоньку зашлепал веслами.
– Темная ночушка – нам подмога, – подсмеиваясь, повторил Нико лай. -
Когда колхоз доживал, этим и спасались – водой, рыбой. Зарплаты, считай, лет пять не видали. Работаем, пашем, сеем, убираем, латаем техни ку, а она уже – никакая, запчастей нет. Не работа, а казня. Но работаем… А зарплату лишь обещают: завтра да потом. Погодите, вот хлебушек уберем, продадим да вот подсолнушек продадим. И все как в трубу: увезут, продадут.
Начальство дворцы себе строит, в райцентре да в городе магазины открывают. А нам опять: потерпите да погодите. Или на коровник укажут: разбивайте по два, по три метра стены – кирпич. Ломами колотим, бьем, везем. Кто продаст за копейку, кто – во двор. А потом и вовсе – обухом в лоб: приехали из города крепкие ребята, называются "инвесторы", черные у них машины, вроде твоей. Приехали и сказали: "Все здесь теперь наше. Даже ржавый гвоздь не трогать".
Поставили охрану и за неделю все вывезли: технику, скотину, мастерские, мехток. Плиты бетонные: на перекрытиях, в силосных ямах, в гараже – все забрали. Насосная станция и весь полив, все трубы.
Котельную разбомбили. На нефтебазе баки из земли выдернули. И вправду – вплоть до ржавого гвоздя. С тем и убрались, "инвесторы".
Старые люди говорят: немцы в войну так не зорили. А свои – все под метло. Не надо пахать и сеять. Отдыхайте. Господи, господи…
Вспоминать тошно. Спасибо, тещина пенсия, без нее бы нам – решка: хлеба не на что купить. Бабка Настя спасала да Дон-батюшка и темная ночь. По весне рыба идет, исхитряешься, ловишь. Ты ловишь – и тебя ловят. Как карги налетят: рыбнадзор, милиция, девятый отдел, особый отдел, фээсбэшники, судоходная инспекция… Отовсюду: со станицы, из района, из города, омоновцев шлют с автоматами. Вроде враг пришел. И всем: давай, давай и давай. И никуда не денешься: плати и плати. Но исхитряешься. Посолишь рыбешки. Помаленечку продаешь. А бывало, начнут шарить по дворам, в погребах, сараях. И оставят ни с чем.
Опять исхитрялись: в левадах ямы копали, там солили. Какая-то страсть. А деваться некуда: надо детву кормить. Вспоминать тошно.
Николай опустил на минуту весла, закурил. Вспоминать и впрямь было несладко. Да и к чему сердце рвать? Оно и так надорватое. Просто к слову пришлось, зацепило – и пошло-поехало. Вроде расскажешь – и на душе легче. Но всего не расскажешь… Как потом приходилось жить, когда колхоз совсем развалился. А копейку надо добывать. И началось: московские стройки да питерские стройки… Зима, непогода… Изо дня в день до костей промерзаешь. Тем более дома – высокие: десять этажей да двадцать этажей. Там ветер-наждак просекает насквозь.
Промерзнешь, как сухарь, и ночью не согреешься в какой-нибудь конуре-бытовке. Кормежка – собачья: изо дня в день вонючий "Ролтон".
Копейку бережешь для семьи. Иначе зачем и ехал сюда. Десятый этаж да двадцатый этаж. Воет ветер в небоскребе-коробке. Леденелые ступени, площадки. Ночные смены. Тусклые лампочки. Лазишь по хлипким трапам да лесам: вниз лучше не глядеть. Рухнешь, костей не соберешь. Да и кто будет собирать. В подземном гараже прикопают. Там этих костей…
Работаешь. Обещают златые горы, а потом платят гроши, да еще с упреком: "Ты чего хотел? Работать как черный, а получать как белый?"
А все равно едешь. Куда деваться? Потом уж прибился к железной дороге, на станцию. Сотня верст, считай – рядом.
О прошлом вспоминать было несладко. Тем более рассказывать. И к чему? Поймет ли сытый голодного? А если поймет, то как? Мол, жалобят-ся, чего-то просят у богатой городской родни.
Но городской гость вовсе об этом не думал. Казалось, он ни о чем не думал. Слушал слова горестные, но душа внимала иному, все более погружаясь в ночную тишину и покой давно не веданные. Поплескивали весла, чуть слышно журчала вода за кормой, свиваясь ленивыми воронками, в камышах порой полошилась птица; но эти слабые звуки не могли потревожить огромный и тихий мир земли, воды, неба, воедино слитый ночною тьмой. Так нужен был этот покой душе и так сладок, что более ничего не вмещалось: чужие речи и чужие беды. Их много, их всегда было и будет много, пока душа не поймет, что главное – вовсе в ином и порою – рядом.
Рядом, где-то у берега, неожиданно вспыхнул фонарь, белым длинным лучом пересекая просторный залив и лодку. Вспыхнул – и погас.
Мужской голос спросил:
– Ты что ли, Николай?
– Он самый. Сетчонку хочу постановить. Гость городской приехал, племяш.
– Утром снимешь?
– Сниму, сниму. Мне уезжать на вахту.
– Гляди. А то повадились: постановят – и на век. Рыба тухнет, онда тры, бобры губятся. Запутляются. И капец.
– Нет. Я всегда снимаю.
– А это какой же племяш? Не Хабаров?
– Хабаров. Илюшка.
– Докторов сын… – И вздох, над водою так явственно слышимый. – А он, случаем, не доктор? Жалко… – А потом спокойное: – Если доброго ничего не поднимете, пусть ко мне надбежит. На уху найдем. И кой-чего еще, покусачее. – Невидимый собеседник хохотнул и смолк.
На том разговор и кончился. Поплыли дальше.
– Это кто? – тихо спросил Илья. – Рыбинспекция?..
– Нет, – засмеялся Николай. – Это хозяин. А мы залезли в речку к нему. Потом… – смял он разговор.
Так же во тьме, ошупкою Николай поставил сетку: греб помаленьку, попуская с кормы сложенную дель. Бухали временами грузила-камни. Он сетку поставил, потом решил:
– Заодно уж и раколовки… Они тут у меня прихороненные. Причалив к берегу, он вышел. Захрустели сухие ветки. Скоро вернулся.
– Тут раки попадаются. Девчатам побаловаться. И тебе. Андрюшка их тоже ест, аж чмокает, вроде сладко. Ракушков наберем. Раки их любят.
Он посветил недолго фонариком по мелкой воде, набирая ракушек. И снова во тьме шуршал и хлюпал, угребался веслами. А потом закурил и сказал:
– Вот и все дела. Надо поглядеть, где постановил раколовки. А то за втра и не сыщешь. Бывало такое.
Он включил фонарь и ярким белым лучом пробежал по камышам да береговым вербам, задевая воду и лодку и ослепляя глаза. Недолго посветил и выключил. И тогда разом, словно открылась ночь: темная вода, темная земля и не в пример просторное, огромным куполом небо; серебряный мягкий свет его, сияние звезд и широкий, огнем полыхающий