Марио Льоса - Война конца света
В эту минуту он слышит свое имя.
Он оборачивается. Не женщина, а бесплотная тень, призрак – сморщенная кожа, выпирающие кости – окликает его, взгляд ее и голос полны скорби. «Брось его в огонь, Леон, – говорит она. – Я сама не могу. Брось его в огонь. Я не хочу, чтоб они его сожрали, как сожрут меня». Леон смотрит в ту сторону, куда устремлены ее глаза, и совсем рядом с нею, на трупе, залитом багровым светом пожара, видит пирующих крыс – их множество, их, должно быть, десятки, они облепили живот и лицо своей жертвы так, что уже нельзя понять – мужчина это или женщина, старик или молодой. «Они лезут из всех щелей – огонь их гонит, или понимают, что Сатана одержал победу, – медленно, едва не по слогам, произносит женщина. – Я не хочу, чтоб они его съели, он ведь еще не успел согрешить, он – ангел. Брось его в огонь, Леон, милый. Во имя Господа Иисуса Христа». Леон снова окидывает взглядом крысиную тризну: они уже объели лицо, вгрызаются в живот и в бедра.
– Хорошо, Мать, – говорит он и на четвереньках проворно подбегает к женщине, а потом, поднявшись на задние лапы, берет у нее с колен маленький сверток, прижимает его к груди. Выпрямившись, насколько позволяет искривленный хребет, он произносит, тяжело дыша:-Я отнесу его, одного не оставлю, я сам пойду с ним. Это пламя ждет меня двадцать лет, Мать.
Леон идет навстречу стене огня, и женщина слышит, как, собрав последние силы, он запевает неведомую ей молитву, в которой несколько раз повторяется имя неизвестной ей святой – Алмудии.
– Перемирие? – переспросил Антонио Виланова.
– Да, так это называется, – ответил Огневик. – Когда поднимают какую-нибудь белую тряпку, значит, объявляют перемирие. Я-то сам не видел, но многие видели. А потом он вернулся с этим флагом.
– Зачем же Блаженненький сделал это? – спросил Онорио.
– Пожалел невинные души – они сгорали заживо, – пожалел детей, стариков, беременных. Пожалел и пошел к безбожникам просить, чтобы выпустили их из Бело-Монте. Никому ничего не сказал – ни Жоану Апостолу, ни Жоану Большому, ни Педрану, – а приколотил к палке белый платок и двинулся по улице Матери Церкви. Псы его пропустили. Мы все подумали, что они решили замучить его, как Меченого, и вернуть нам без ушей, без носа, без языка. Но он вернулся целый и невредимый, со своим флагом. Мы к тому времени перекрыли уже и Святого Элигия, и Младенца Христа, и Мать Церковь. Погасили много пожаров. Блаженненького не было часа два или три, и все это время стрельбы тоже не было. Потому что перемирие. Так объяснил падре Жоакин.
Карлик притулился к Журеме, дрожа всем телом. Они сидели в пещере – неподалеку от сожженной фермы Касабу, на развилке дорог, где раньше останавливались на ночлег козопасы. Здесь провели они двенадцать дней, выползая только затем, чтобы торопливо надергать травы и съедобных корешков – лишь бы обмануть голод-да набрать воды из ближайшего ручейка. Вся округа кишмя кишела солдатами: небольшими отрядами и огромными колоннами они возвращались в Кеймадас, и потому беглецы решили затаиться и переждать. Ночи были холодные, развести костер Виланова не разрешал, чтобы не привлечь внимание республиканцев; Карлик попросту замерзал. Он был самым маленьким, он больше всех ослабел и сильнее всех страдал от холода Ложась спать, репортер и Журема клали его посередке, стараясь согреть теплом своих тел, но Карлик все равно ждал наступления ночи с ужасом: зубы у него выбивали дробь, ледяной озноб пробирал до костей. Сейчас он сидел вместе со всеми, слушал Огневика, но то и дело притягивал своими пухлыми ручками Журему и репортера поближе.
– Ну, а падре Жоакин? – спросил репортер. – Его тоже?…
– Нет, он умер не от огня, не от ножа, – тотчас ответил Огневик, словно радуясь наконец-то представившейся возможности успокоить их и сообщить хоть одну приятную новость. – Его застрелили насмерть на баррикаде – на улице Святого Элигия. Я был в двух шагах. Он тоже стрелял и убивал. Серафино-плотник сказал, что навряд ли Всевышний одобрит такую смерть падре Жоакина, ведь он как-никак священник, а не мирянин. Навряд ли понравится Всевышнему, что его служитель погиб с оружием в руках.
– Наставник заступится за него перед богом, объяснит, почему пришлось падре Жоакину взять ружье, – сказала одна из сестер Виланова. – И тогда уж бог его простит.
– Конечно, простит, – сказал Огневик. – Он знает, что делает.
Хотя огня не разводили и вход в пещеру был завален ветками, кустарником и целыми кактусами, лунный свет – Карлик представлял себе, с каким изумлением глядят на сертаны эта желтая луна и неисчислимые звезды, – проникал в пещеру, выхватывая из тьмы профиль Огневика, его вздернутый нос, лоб и подбородок, точно вытесанные из куска дерева. Карлик хорошо запомнил этого жагунсо, потому что часто видел, как тот в Канудосе мастерил ракеты, шутихи: во время процессий в небо над городом взвивались причудливые арабески потешных огней. Карлик помнил его руки, обожженные и покрытые шрамами, помнил и то, как с самого начала войны Антонио стал изготовлять динамитные шашки, которые жагунсо бросали в солдат через бруствер баррикады. Карлик первым увидел, как он заглядывает в пещерку, узнал его и крикнул братьям Виланова, уже выхватившим пистолеты, чтоб не стреляли-свой!
– А почему вернулся Блаженненький? – спросил Антонио Виланова, после того как они с Огневиком обнялись. Это он задавал вопрос за вопросом, весь день и всю ночь расспрашивая его, остальные большей частью помалкивали. – В голове помутилось?
– Ясное дело, – ответил Антонио Огневик. Карлик попытался представить себе, как все это было: увидел тщедушную фигурку Блаженненького, его бледное лицо с горящими глазами, увидел, как он с белым флагом возвращается на баррикаду, проходя мимо мертвых, мимо живых, мимо раненых, мимо развалин, пепелищ и руин, мимо крыс – Антонио рассказывал, что они вдруг выползли отовсюду и стали жадно пожирать трупы.
– Они согласились, – сказал Блаженненький. – Они примут сдачу.
– Выходить надо было поодиночке, в затылок друг другу, без оружия, руки за голову, – пояснил Антонио Огневик таким тоном, точно пересказывал чью-то нелепейшую выдумку или пьяный бред. – Тогда будет считаться, что нас взяли в плен, и нас не убьют.
Карлик услышал, как кто-то вздохнул – должно быть, один из братьев Виланова, – а женщина заплакала. Забавно, что Антония и Асунсьон, которых он все время путал, никогда не плакали одновременно: одна заведет, другая перестанет, потом наоборот. Да и плакать они начали только после того, как Огневик принялся отвечать на вопросы Вилановы; пока бежали из Бело-Монте, пока прятались в этой пещерке, обе не уронили ни слезинки. Его стало колотить так сильно, что Журема, обхватив его за плечи, прижала к себе. Он не знал, отчего бьет его озноб – то ли ночь выдалась больно уж студеная, то ли ему неможется с голодухи, то ли от рассказов Огневика.
– Блаженненький, опомнись, что ты говоришь?! – застонал Жоан Большой. – О чем ты? Ты и вправду хочешь, чтоб мы бросили оружие, подняли руки и пошли в плен к масонам? Этого ты хочешь?
– Да не о тебе речь, – напевно, точно молясь, ответил тот. – Уйдут невинные. Дети, беременные, старики. Ты не можешь решать за них – пусть спасутся. Если не отпустишь, значит, погубишь своими руками. Эти прегрешения не замолишь, Жоан, кровь их падет на твою голову. Обречь невинных на смерть – грех перед господом. Ведь они не могут защищаться.
– Блаженненький сказал, что устами его говорит Наставник, – добавил Огневик. – Что он явился ему и повелел спасти невинных.
– Ну, а Жоан Апостол? – спросил Антонио Виланова.
– Его не было при этом. Блаженненький вернулся в город по улице Матери Церкви. Жоан Апостол держал оборону на улице Святого Элигия. За ним послали, но он не поспел к сроку: укреплял баррикаду, она ведь была самая ненадежная из всех. А когда прибежал, за Блаженненьким уже шли, тащились, ползли женщины, дети, старики, больные.
– И никто их не удержал? – спросил Антонио Виланова.
– Нет. Никто. Никто не осмелился. Кто бы решился спорить с Блаженненьким? Это ж не ты, не я – другой был породы. Он сопровождал Наставника с самого начала его скитаний. Блаженненький! Хватило бы у тебя, скажем, духу сказать ему, что он ослеплен и не ведает, что творит? То-то и оно. Ни Жоан Большой не осмелился, ни я, ни кто другой.
– Эх, случись там Жоан Апостол… – пробормотал Виланова.
– Ясное дело, – согласился Огневик. – Вот он бы смог.
Карлик почувствовал, как горит у него лоб, как стынут кости. Ему не составило труда увидеть и эту картину: вот высокая, гибкая, крепкая фигура бывшего разбойника появляется на улице Матери Церкви, за поясом у него нож, на боку мачете, на плече ружье, на груди патронташи. Вот он стоит и смотрит на жуткую вереницу калек, увечных, убогих, стариков, женщин, детей – все они точно воскресли из мертвых, все, заложив руки за голову, идут навстречу солдатам. Теперь Карлик уже не напрягал воображение: он видел все так же отчетливо и ясно, как цирковое представление в ту прекрасную пору, когда был еще жив Цыган и труппа у него была многочисленная и процветающая. Он видел перед собой Жоана Апостола, видел его растерянность, недоумение, гнев.