Александр Житинский - Сказки времен Империи
Необходимо было следить за нитью беседы, а также за изяществом позы. Когда я попытался представить нас с Мишкой в цветном изображении на страницах японского журнала, где-то между колготками и транзисторами «Сони», мое воображение дало осечку. Фантазия отказывалась работать. Это было до того абсурдно, что мне захотелось посоветовать Арамассе-сану, чтобы он пощадил пленку.
Надо сказать, что Гусеев, по моим подсчетам, понимал приблизительно пятнадцать процентов текста, произносимого Судо-сан, и примерно треть того, что говорили мы с Мишей. Желающие могут подсчитать процент неискаженной информации, попадавшей в японский блокнотик.
— Судо-сан спрашивает, как вы относитесь к экзо… Черт! Экзоспециалистам, что ли? Есть такие? — сказал Гусеев. Мы переглянулись.
— Может быть, к экзистенциализму? — спросил я.
— Йес! Йес! — воскликнула Судо-сан.
— К экзистенциализму мы не относимся, — четко сказал Ванин.
— А-а! Ладно! Этого переводить не буду! — махнул рукою Гусеев. — Черт его знает — хорошо это или плохо!
Судо-сан между тем терпеливо ждала ответа. Гусеев поморщился и что-то ей сказал. Она удивленно вскинула тоненькие японские брови, будто нарисованные кисточкой Хокусаи. В блокнотик полетел еще один иероглиф.
Судо-сан обворожительно улыбнулась и протенькала следующий вопрос.
— Как вы относитесь к женщинам? — облегченно вздохнув, перевел Гусеев. — Журнал у них женский, понимаешь, их волнует эта проблема.
— К женщинам мы относимся хорошо, — дружно отвечали мы.
— А конкретнее? Как вы описываете любовь в своих книгах? Существуют ли какие-нибудь ограничения в этой теме?
Мишка поежился. Я тоже. Начнем с того, что называть книгами то, что к тому моменту опубликовали мы с Мишей, было большим преувеличением. Разве что по японским масштабам… Во-вторых, вопрос вообще щекотливый.
— Отвечай ты, — толкнул меня Ванин. — Ты специалист по этой части.
— Почему? — обиделся я.
— Давай, давай…
«Ну ладно!» — подумал я мстительно.
— Ванин-сан вряд ли сможет компетентно ответить на ваш вопрос, — начал я, по-японски вежливо поглядывая на госпожу Судо. — Дело в том, что он в своих книгах пишет в основном про металлургические заводы, поскольку он инженер-литейщик…
— Позоришь перед заграницей… — тяжело проговорил литейщик Ванин-сан.
— Я же могу сказать, что отношение к изображению любви в русской литературе определяется существующими традициями. Мы не любим описывать секс не потому, что кто-то запрещает, а потому, что русская литературная традиция высоко моральна. Да и язык наш плохо для этого приспособлен…
— Про язык не ври… — буркнул Ванин.
— По крайней мере, именно так я трактую тему любви в своих книгах, — важно закончил я.
Гусеев переводил минут десять. Судо-сан исписала иероглифами полблокнота. В этом месте заметно оживился Арамасса-сан. Он отложил фотоаппарат в сторону и выставил на стол бутылку «Рябины на коньяке» и рюмочки. Вслед за тем перед нами лег толстый фотоальбом.
— Арамасса-сан говорит, что он выпустил этот альбом в Бразилии. Японская цензура нравов очень строга. Он спрашивает, как на ваш взгляд — это «порно» или нет?
Мы принялись листать альбом, делая вид, что нам это в достаточной степени безразлично. Арамасса разлил «рябину» в рюмочки и подвинул к нам, а сам устроился наконец в кресле, попыхивая «Мальборо».
«Неужто разлагают?» — пронеслось у меня в мозгу.
В альбоме были фотографии одной и той же обнаженной европейской красотки в разных позах и интерьерах. Ничего непристойного в позах мы не обнаружили. Красотка целилась в кого-то из пистолета, каталась верхом на черном доге величиною с мотоцикл, свешивалась с подоконника многоэтажного здания и так далее. Честно сказать, она и красоткой-то не была. Худая лохматая женщина с выпирающими косточками на бедрах.
Было непонятно лишь одно — зачем потребовалось так много ее фотографировать.
— Нет, это не «порно», — сказал Ванин-сан, пренебрежительно махнув рукой на красотку.
— Совсем не «порно», — подтвердил я.
Арамасса-сан приподнял свою рюмочку в знак приветствия, и мы выпили.
— Это просто «ню», — сказал Мишка, подумав.
Арамасса налил еще.
Дальше разговор вдруг переместился в высокие литературные сферы. Гоголь, Достоевский, Булгаков… проблема русской души… Акутагава и Кафка… Куросава и еще кто-то. Несчастный Гусеев пыхтел, будто камни ворочал. Судо-сан чирикала не переставая. Мы излагали сюжеты ненаписанных книг и делились творческими планами. Арамасса утонул в кресле; он блаженствовал после работы.
«Рябина на коньяке» кончилась одновременно с нашими познаниями в русской и мировой литературе.
Ванин-сан толкнул меня коленом.
— Выставить, что ли, коньяк? — шепотом спросил он.
— Погоди, Миша, еще не вечер, — не разжимая зубов, ответил я. Я будто что-то предчувствовал, какой-то заключительный и приятный штрих, который придаст беседе законченность классического архитектурного сооружения. И я не ошибся.
— Госпожа Судо говорит, что вы потратили два часа вашего дорогого писательского времени, — заметил Гусеев. — Чтобы компенсировать потерю, она просит отужинать с ними… Столик уже заказан, мужики! — подмигнул нам Гусеев.
Мы ломались секунд пять. Отказываться было неприлично.
Эх, дорогое наше писательское время! Если бы мы с Ваниным всегда тратили его производительно, то наши карманы трещали бы от купюр, нас знали бы на всех континентах и красивые зарубежные женщины стояли бы в очередях перед отелями, чтобы попасть к нам на интервью. Но мы слишком любили литературу, потому и имели к тому дню бутылку коньяка в портфеле и неуютную пустоту в карманах. «Человек — не машина, — любил говорить Ванин. — Всех романов не напишешь, японский бог!»
Мы спустились с Гусеевым вниз и подождали японцев в холле. Гусеев успел сообщить, что Судо-сан скромничает, называя себя журналисткой. На самом деле она дочь хозяина журнала, практически его владелица, потому что папаша уже стар. Сейчас Судо с Арамассой, который, по всему видать, ее любовник, путешествуют по свету. Завтра утром летят в Париж.
— Миллионерша, ядрена вошь! — сказал Гусеев.
По лестнице спускались японцы. На этот раз Судо-сан оделась в длинное вечернее платье, стилизованное под кимоно, — черного цвета, с драгоценностями. Ее плечи прикрывала легкая меховая шубка из темного блестящего меха, норка или нутрия — я в таких вещах тоже не разбираюсь. Арамасса-сан был, естественно, в смокинге и при бабочке; распахнутый плащ открывал великолепие кружевного жабо сорочки.
Мишка Ванин с тоской поглядел на свои рыжие полуботинки на «тракторах». Я тоже, признаться, не соответствовал международным стандартам. Но еще хуже выглядел Гусеев. Вид у него был самый затрапезный.
Судо-сан успела наложить на веки какую-то мудреную косметику и, надо сказать, сильно преобразилась в лучшую сторону. Подметая шлейфом мраморный пол, она проследовала к выходу с Арамассой, Мы двинулись в кильватере.
У подъезда «Астории» нас ждала интуристовская «Волга». Мы втиснулись в нее впятером, на что водитель сначала запротестовал, но, узнав, что ехать недалеко, в «Европейскую», смирился.
Смеясь и переговариваясь на всех языках, мы поехали по городу. Шофер дал круг по Исаакиевской. Арамасса щелкал языком и восхищался красотами архитектуры.
— А знает ли госпожа Судо, что в этой гостинице умер наш великий национальный поэт Сергей Есенин? — спросил я. Гусеев перевел и выслушал ответ.
— Она вообще такого не знает, — сказал он.
Сидевшая впереди Судо-сан мигом выхватила блокнотик и занесла туда фамилию поэта.
— Йе-сье-нинь, — тенькнула она, кивнув головой.
Мы подрулили к «Европейской» и прошли сквозь вращающиеся стеклянные двери, причем мы с Мишкой с непривычки сунулись в одно отделение, нас мотнуло, перевернуло, бросило друг другу в объятия и вышвырнуло к бородатому швейцару. Мы ударились об его камзол с галунами, как о скалу.
— Осторожней, товарищи, — пробасил швейцар.
Почему мы поехали в «Европу», когда есть ресторан и в «Астории», — я не понимаю до сих пор. Между тем этот небольшой штрих губительно сказался на событиях того вечера.
В ресторане на втором этаже, куда мы поднялись по лестнице, устланной ковровой дорожкой, нас ждал столик на пятерых. В центре его было установлено блестящее ведерко, из которого выглядывали серебряные мордочки шампанского. Изысканнейшие закуски покрывали стол, обилие рюмочек, фужеров, ножей и вилок потрясало.
У своих тарелок я насчитал три вилки и три ножа — все разных размеров и конфигураций. Будто у меня шесть рук.
На всякий случай я осторожно упрятал лишние ножи и вилки под салфетку, решив, что с меня достаточно традиционной пары.