Витольд Гомбрович - Дневник
Сегодня, по-моему, польская «прохладца» имеет шансы и не должна испытывать чувство стыда. Я с удовольствием услышал бы польский голос в Европе, утверждающий в отношении интеллекта: хватит, не понимаю, не могу, не хочу. Только это, ничего больше. Речь бы шла не о выходе, а лишь об определении ситуации… которая лишь впоследствии нашла бы своих людей и свои решения. Я исключительно далек от мысли, что этими людьми могли бы стать наши гордые «классики», надменно воротящие нос от «новшеств», благословляющие «снобизм» и смакующие собственное «мастерство», или наши щеголи, гурманы, сибариты, остряки, анекдотчики, или крепкие мужики, братство «жизненной практики». Нет, ни одна из этих форм интеллектуального сомнения мне не импонирует. Это надо будет сделать шире, и более по-европейски, и интеллигентней.
[47]
6. X.<19>62 (в неделе семь дней, и все они мне надоели)
Кто из них ближе всех к аду? Тувим? Если чего-то ему не хватало, то вот чего: он не умел коснуться ада своими стихами, которые льнули к блеску, сверканию, сочности, краскам, моменту. Лехонь? С виду обреченный на вечные муки в телесной своей форме, и если бы небеса его поэзии были под стать его личному аду… но ничего не поделаешь, не были. Вежиньский? Ох, «забрел в преисподнюю, оказалось ему по пути»! Ивашкевич, Слонимский, Балиньский — конечно, конечно, ценные, но не бездонные. Кто же остается? Виттлин? Виттлин, святая душа, неужели он ближе всех к аду?
Адский, то есть демонический — но я предпочитаю «адский», так звучнее. Как же так, Виттлин, эта ангельская душа в ночном колпаке чуть ли не с Диккенса, болезная, ноющая, вся такая из себя приличная?.. Ну да, Виттлин. И если бы мне пришлось когда-нибудь писать работу о Виттлине, я черным по белому написал бы, что он стал таким, какой он есть, только потому, чтобы не стать своей противоположностью. Если Виттлин свят, то лишь для того, чтобы не быть дьявольским. Если Виттлин переводит «Одиссею», то вовсе не потому, что «Одиссея» отвечает его вкусам, а для того, чтобы не стать ее разрушителем. Виттлин занимается классицизмом, но это лишь потому, что Виттлин — это анархия и отчаяние. Он спокоен? Уравновешен? Рассудителен? Дружески настроен? Педагог? Мастер? Только ради того, чтобы у него в руках не взорвалась им же изготовленная бомба. А его вера из разряда тех, что стремится к Богу, как лошадки друг за другом на карусели.
Ошибаюсь? Мне в этом дневнике, в частных моих записках, позволительно ошибаться.
Виттлин в моем понимании — это мещанский демонизм. Может ли мещанин быть демоничным? Присмотримся повнимательнее к его биографии: мальчик воспитан в соответствии с правилами приличия прошлого столетия, в климате христианской культуры, искусства, морали, в атмосфере доброты и чуткости, он переживает сначала первую европейскую войну и переживает ее активно, как доброволец Легионов, а потом солдат австрийской пехоты (та, первая война еще не имела черт катаклизма, и обывателю могло показаться, что она открывает путь более благородной и мягкой жизни). А потом наш молодой человек становится учителем, воспитателем, литератором, сотрудником журналов, директором театра, переводчиком Гомера, автором «Гимнов», автором «Соли земли» — международное признание, переводы на многие языки… Хорошая карьера! Но карьеру, начатую в мещанском духе и являющуюся его утверждением, начинает преследовать разложение, откуда-то из недр, снизу. Сегодняшний Виттлин остается тем же самым Виттлином, он не изменился ни на йоту… единственное различие — сегодня он в вакууме, поскольку история выбила почву у него из-под ног. Он мещанин, которого лишили его мещанства. В этом его демонизм.
Если бы Сенкевича перенести в наше время, сомневаюсь, что он слишком обеспокоился бы… Сенкевич был натурой здоровой, а здоровые натуры долго сохраняют душевный подъем. Виттлин, хоть и мещанин, явился на свет с мещанской изнеженностью, и эта изнеженность сделала его подверженным болезни… а болезнь — собственно говоря, единственная грубость, с какой может столкнуться мещанин, живущий в мещанской пустоте. Надо добавить, что Виттлин не только был и остается болезненным, но и что он отличается исключительной способностью переживания болезни. Жаль, что не могу вспомнить забавной фрашки Хемара, отмечавшей эту его архимещанскую ипохондрию. Начинается она так, что Хемар приглашает его на какую-то попойку. На что Виттлин:
Не могу, — сказал румяный, но слабым голосом.У меня корректура и грипп.
И завершение Хемара:
И если грипп — твоя работа, а корректура — твоя боль,Я преклоняюсь пред тобою, о, неврастеников король!
Не что иное, а именно болезнь, этот специфический фактор, в одно и то же время соединяющий нас с самой острой реальностью и высвобождающий из нее в сферу неизвестного, позволила Виттлину чего-то достичь в прозе и в поэзии. Благодаря болезни он стал художником. Его способность вживаться в собственные недуги позволила ему также проследить болезнь века, болезнь Истории вплоть до ее разрушительных итогов. Через собственную болезнь, через Гитлера и, добавим, через свое еврейское наследие он добрался до самого края ночи.
И завис над бездной, этот добрый, скромный человек — какой однако вид! Если над бездной висят Мальро, Камю, Шульц, Милош, Виткаций, Фолкнер — всё в порядке, потому что это висельники от рождения. Если же над бездной висит добрый человек, Виттлин, то это может вызвать головокружение и даже потерю сознания.
А теперь загадка из числа «легких для загадывающего и трудных для отгадывающего». Если Виттлин висит над пропастью, то на чем закреплена нитка, на которой он висит? Вы скажете: она у Бога, потому что Виттлин — человек религиозный. Я не верю (впрочем, это лишь моя интуиция, ничего больше) в виттлиновского Бога; Виттлин, по-моему, принадлежит к тем людям, которые упираются лбом в стекло, и тогда всё у них кончается. Ох! «За все благовония Аравии я не захотел бы оказаться в его шкуре!» Остаются только два чувства: одно — что ты, словно пойманный зверь, в ловушке и нет выхода, и второе — что ты в абсолютной, не ограниченной ничем пустоте, то есть выхода нет. Виттлин, этот боязливый человек… но боязливый тем видом боязни, которая обнаруживает Небытие… Вот я и спрашиваю: если у него все уплыло из-под ног и если сверху его ничего не держит, почему он, вместо того, чтобы рухнуть, продолжает оставаться Виттлином и потчевать нас своим классическим уравновешенным писанием, не лишенным педагогической жилки?
Педагог-нигилист? Позитивный банкрот? Тихая катастрофа? Добропорядочный ад? Как умудрился этот мещанин остаться мещанином, хоть мещанство в нем было полностью ликвидировано? Я в свое время пенял скамандритам и другим эмигрантским писателям, что они мало изменились… а Виттлин? Этот по сравнению с ними вообще не дрогнул. Монолит! Только тот, у кого кончилось всё, находится в ином положении по сравнению с тем, у кого кончилось довольно много. В каком смысле, в каком направлении может изменяться тот, у кого смыслы и направления улетучились? Что ему остается, если не то единственное, что еще можно сделать: повторять себя? Вот причина того, что люди, казалось бы, совершенно обанкротившиеся, живут до последнего мгновения «как ни в чем не бывало». Капитан тонущего корабля знает, что через минуту его поглотит пучина, — его и его честь, ответственность, обязательства — что ничего этого в сущности уже нет, что вода уже по щиколотку… так почему он до последней минуты цацкается со своим капитанством вместо того, чтобы, скажем, спеть, сплясать? Однако когда уже больше не за что зацепиться, человек может еще зацепиться за себя; принцип тождества «я это я» не только фундаментальный принцип логики, но и последнее обоснование гуманизма; и когда пропадает всё, остается тем не менее, то, что я кем-то был, что я был такой, а не другой; и лояльность по отношению к самому себе предстает перед нами как последний закон, которому мы еще можем следовать…
Виттлин вошел в литературу много лет тому назад как продукт тогдашнего мещанского духа: Виттлин был автором книг, мещанство было автором Виттлина. Я вовсе не пренебрегаю мещанским духом, создавшим мощные вещи в культуре, я хочу только сказать, что в той своей фазе Виттлин творил, сам будучи продуктом своей среды и своей эпохи.
А сегодня? Сегодня Виттлин больше не продукт мещанства, а тот, кто сам в себе создает мещанство. Сегодня Виттлин сам создает себя, удерживая себя в небытии собственными силами. Внешне ничего не изменилось, последние тексты Виттлина сливаются с предыдущими упрямой монолитностью тона, стиля, видения, и всё кажется нам более возможным, чем та ситуация, когда он отступает от себя хотя бы на йоту. Изменилось только то, что теперь Виттлин сам должен создавать Виттлина.