Игорь Шенфельд - Исход
Можно себе представить состояние жильцов лодочного сарая в эти минуты: Людмила тряслась в дальнем углу, прижимая к себе детей, Анечка уткнулась в мать, зажимая уши, Кости, наоборот, рвался к отцу, который с разводным ключом в руке дежурил у ворот сарая, готовый отбиваться от бандитов, если они заявятся. Аугуст Бауэр тоже держал боевую стойку с историческим арматурным прутом наперевес, защищая дочь и внуков, стоя рядом с ними и уговаривая их: «Не бойтесь: сюда бандиты не ворвутся; вы же видите — нам прислали специальных солдат в подмогу. Они для того здесь и находятся, чтобы нас защитить: могли бы и в другом месте притаиться, но нет: их прислали именно сюда, зная что тут живем мы, гражане, которых надо защитить…», — Аугуст и сам не мог вспомнить потом что за чушь он нес, чтобы успокоить своих детей.
Когда все было позади, Людмила потребовала немедленно убираться отсюда, но убираться было все равно некуда, и вопрос завис. Федор, преодолевая штормовые протесты жены, произвел тем не менее вылазку на прилегающие акватории и вернулся с оптимистическим докладом: море спокойно, вражеских флотилий в пределах четырех горизонтов не наблюдается. Аугуст исследовал местность повторно и подтвердил: все тихо, мертвых тел нет, на мостках моется рыжая кошка. И хотя полундра на палубе была Федором снята, мужчины — Федор и Аугуст (Костик тоже настаивал, чтобы его включили в дежурство) — всю ночь, сменяясь, стояли вахту у входа в лодочный сарай. Впрочем, Людмила все равно не спала ни секунды.
Прошло несколько дней, и семья постепенно успокоилась; можно было даже сказать, что «жизнь вернулась в привычное русло», если бы это была жизнь, и если бы у этого болота было русло, и если бы Федор — что самое главное! — не потерял своего заработка. Теперь все их физическое существование зависело от семечек; от того, что приносил Аугуст от своей тыквенной торговли. Все сильней становился внутри семьи соблазн съесть сами семечки, не дожидаясь пока Аугуст уйдет с ними к автовокзалу; сам Аугуст, следуя своим философским склонностям, несколько раз уже размышлял о том, что для человека святее: жизнь родных или доверие работодателя. И каждый раз приходил к однозначному выводу, что лично ему жизнь родных намного дороже, и что недалек тот час, когда он, теряя честь, начнет скармливать детям тыквенные семечки заказчика. Эта мысль была ужасной. Но этот кошмарный сценарий не успел осуществиться. Потому что вдруг посыпались отовсюду хорошие новости — одна другой лучше. Первая из них была: им дадут российское гражданство. Это означало, что Аугусту когда-нибудь начнут платить пенсию. Не успели они порадоваться этому известию, прикидывая на сколько месяцев еще может растянуться процедура с пенсией, и сколько денег уйдет на возможные взятки, как грянула следующая радость — оглушительная! Аугуст принес с главпочтамта полученное им «до востребования» письмо. В нем стояло черным по белому: Германия их принимает! И дата термина для Аугуста — на языковый тест.
Нет радости страшней на белом свете, чем радость людей, готовых навсегда покинуть свою Родину. На какой-то миг старый Аугуст ужаснулся всеобщему — и своему собственному тоже — ликованию от полученной новости, но на сей раз он слишком устал уже от жизни, и от безнадежности будущего, чтобы долго философствовать. Не о чем было рассуждать: он вывезет своих детей и внуков в безопасное место, он обеспечит им крышу над головой и порядочную, справедливую жизнь в чистой стране — стране его предков. Не в том ли, в конце концов, главная функция отцов — спасать детей своих? Так он говорил себе. А Родина? Что ж. Нужно просто признать, что умирают не только люди: умирают эпохи, умирают государства. Вот и Родина его умерла. Он пережил свою Родину, получается. Звучит страшно: «Пережившие Родину»… Может быть, напишет кто-нибудь когда-нибудь книгу с таким названием? Может быть, он сам ее и напишет в Германии? Он будет сидеть у окна, смотреть на красные черепичные крыши и писать книгу о своей жизни. На каком языке, интересно, будет правильным писать ее — на русском или на немецком? Наверное, на русском она будет звучать намного точней. Но об этом еще будет время подумать…
Начались торопливые сборы. Хотя какие там сборы: собирать-то уже нечего было. Как говориться: нищему собраться — только подпоясаться. Почти так оно и выглядело.
Оставалась еще одна, последняя формальность: Аугусту предстояло в октябре еще раз поехать в Москву, в посольство: на собеседование и за билетами на самолет. В результате языкового теста он не сомневался ничуть: родного языка он не забыл, и Гусаррен — Елшанку свою — мог еще описать с закрытыми глазами: на случай если понадобится.
И вот случился очень тихий, солнечный, августовский день, и Аугуста потянуло вдруг на Волгу: посидеть на берегу, глядя вдаль, вспомнить былое, попрощаться, подумать о том, как они из Германии к могилам прилетать будут. Волгу он видел теперь ежедневно и ежеминутно, но ему хотелось посмотреть на нее не отсюда — с залитой бандитской кровью лодочной станции, но с высокого берега — с той высоты, на которой много-много лет назад стоял он с отцом и спрашивал его: «Это Иловля такая широкая?». — «Нет, это Волга, самая прекрасная река на земле», — ответил ему тогда отец. «Это наша Волга?», — хотел знать маленький мальчик. «Да, наша: это наша родина, Аугуст», — сказал ему отец, и Аугуст запомнил эти слова на всю жизнь. Вот туда, на ту высоту, на Соколовую гору — благо, что была она недалеко от них, и видна была от их сарая и вообще отовсюду — хотел он взобраться сейчас, поклониться своей земле и попрощаться с ней…
Аугуст ощущал в душе своей грустную торжественность: возможно, он увидит сегодня Волгу своего детства в последний раз в жизни. Поэтому он оделся парадно, в костюм и новую рубашку, бережно хранимые Людмилой для самых парадных случаев, таких как получение российского гражданства, например, или — как теперь внезапно получилось — визит в германское посольство; перевинтил со старого, «тыквенного» пиджака свой орден на новый: пусть видит Волга, что он достойно прожил жизнь, ничем не опозорил свою малую родину. Анечка запросилась пойти с дедушкой: она глаз не могла отвести от него — такой он был красивый в черном костюме и с орденом: прямо как депутат с портретов, расклеенных на всех столбах, но только без этих глупых депутатских улыбок, и еще намного красивей их. Людмила с Федором тоже залюбовались Аугустом. «Ну, красавец-дед!», — похвалил его Федор.
Разумеется, Анечку отпустили с дедушкой. Костик с удовольствием присоединился бы к ним, если бы у него не был запланирован другой азарт на это утро: он собирался проверять с отцом подпуска. Сегодня должно было — после вчерашнего дождя — попасться много рыбы. Почти одной только пойманной рыбой они в последнее время и питались. А Костик чувствовал с некоторых пор персональную ответственность за снабжение семьи продовольствием. Поэтому он лишь вздохнул незаметно, и язвительно напутствовал Аню: «Прогуляйся, прогуляйся, девочка: проветри мозги». На самом деле он очень любил свою сестру — только чуть-чуть ревновал ее к деду, полагая, что дед любит ее немножко больше, чем его. «Не больше, а на год дольше!», — втолковывал внуку Аугуст, и объяснял дальше, что если любовь разделить на время, а числитель постоянный, то чем меньше знаменатель, тем больше получится плотность любви, так что еще неизвестно… Костик никак не врубался в эту математическую метафизику, и Аугуст приходил к выводу, что внука обязательно требуется подтянуть в математике. Доставалось при этом, естественно, Людмиле. «Почему сапожник без сапог? — возмущался Аугуст, — мать — учитель математики, а сын в простых дробях не ориентируется!..».
— Любовь, это что, по-твоему — простая дробь? Ох, папа…
— Ну, тут ты, пожалуй, права… Ладно, проверю его знания на других примерах…
Такого рода шутливые баталии происходили внутри семьи частенько.
Анечка повязала голубой платочек, чтобы не напекло голову, и дед с внучкой пошли вдвоем, взявшись за руки. По дороге Аугуст рассказывал девочке про село Елшанку-Гуссарен, про свое детство, про речку Иловлю, про Беату и Вальтера, и про прабабушку Амалию и про прадедушку Карла. Анечка слушала, широко распахнув васильковые глаза, хотя большую часть этих историй давно уже знала наизусть. Но дети ведь могут слушать сказки бесконечно, и даже подсказывать наперед и поправлять в нетерпении: «…Нет, дедушка: в прошлый раз было не так, ты опять все перепутал: Вальтеру попались в кубарь не десять раков, а пятнадцать!»…
Все так же рука в руке паломники пересекли Большую Затонскую улицу и двинулись вверх по склону, в сторону Соколовой горы, переходя с улицы на улицу незнакомого квартала. В молодости Аугуст неплохо знал лишь центр города, а здесь склон заполняло когда-то одноэтажное серое поселение с кривыми улицами и дымами из труб: это было все, что помнил Аугуст об этой части города. Теперь улицы были прямые, геометрические, дома пятиэтажные, панельные, с самодельно застекленными балконами и некрашеными, облезлыми стенами. Такие дома бывают везде, во всей стране одинаковые, так что Аугуст их и не замечал даже: он смотрел вверх, на Соколовую гору, и иногда оборачивался, с радостью замечая, как с каждым шагом наверх распахивается позади них панорама, открывая город внизу и Волгу, перечеркнутую мостом. Этот трехкилометровой длины мост, которого не было тут раньше, связавший Саратов с городом Энгельс на другой стороне Волги, немного раздражал Аугуста. Он мешал восприятию величия замысла Господа, создавшего Волгу, вторжением наглой заявки на конкурирующее величие человека, отменившего Бога и объявившего властелином всего сущего себя самого. Этот мост как будто нагло заявлял Создателю: «то — Ты, а вот он — Я!». И надо признать: наглость эта даже впечатляла. Мост — просто так, сам по себе, без связи с Волгой — был хорош. В нем не содержалось величия божественного замысла, но зато просматривался человеческий разум, нахально заявляющий о своем намерении подчинить себе все горизонты и время заодно. «Наглость — второе счастье», — произнес Аугуст, и Анечка не поняла его: