Джонатан Франзен - Безгрешность
– Мне, наверно, понадобится съездить домой, в Фелтон, – сказала Пип Джейсону однажды вечером, когда они шли под зонтами вниз по склону от пансионата св. Агнессы. Она посещала там Рамона примерно раз в месяц, хотя отношения между ними уже были не такими, как прежде. Он был теперь приемным сыном только Мари, но не Стивена. У него появились новые друзья, в том числе “подруга”, и он очень серьезно относился к обязанностям уборщика, которые научился исполнять. Пип решила перед тем, как их жизни совсем разойдутся, познакомить с ним Джейсона.
– Надолго? – спросил Джейсон.
– Не знаю. Может быть, не на одну неделю. Свободных дней, которые мне положены, точно не хватит. Предчувствую, что с мамой придется трудно. С работы, видимо, надо будет уйти.
– А можно будет мне приехать повидаться?
– Нет, уж лучше я сама к тебе приеду. Там хибара, пятьсот квадратных футов всего. К тому же ты, боюсь, как увидишь мою маму, так побежишь от меня со всех ног. Подумаешь, что втайне я, наверно, такая же, как она.
– Родителей все хоть немножко, да стыдятся.
– У меня есть на это особые причины.
Пип была самым свежим увлечением Джейсона, но, к счастью, не единственным; чтобы увести его от разговора о ее качествах, достаточно было упомянуть о математике, теннисе, телепередачах, видеоиграх или литературе. Он жил гораздо более полной жизнью, чем она, и она была этому рада: это позволяло ей свободно дышать. Если ей хотелось вновь полностью завладеть его вниманием, надо было только взяться за его руки и приложить их к своему телу; в нем самом в этом отношении было что-то собачье. Если ей хотелось от него чего-то еще – например, чтобы он пошел с ней к Рамону, – он соглашался с энтузиазмом. Он умел превращать то, что они делали в данную минуту, в самое желанное для себя занятие. Однажды он быстро съел четыре самых обыкновенных печенья с ванильным кремом, после чего остановился и, держа перед глазами пятое, восхищенно проговорил: “Фантастика, до чего же они вкусные!”
Если она станет богатой – а она уже чувствовала, что дело к этому идет, ощущала деформирующий сознание вес слова наследница, – то Джейсон будет последним парнем, которому она понравилась, пока еще была никем. Он признавал, что практикантство у Андреаса Вольфа подтвердило его оценку ее ума, но заверял ее, что к расставанию с Сандрин это не имеет никакого отношения. “Тут дело только в тебе, в тебе самой, – сказал он ей. – Мне достаточно было видеть тебя за прилавком в кофейне”. Она доверяла Джейсону, как, может быть, не доверяла никому, но не хотела, чтобы он это знал. Она отдавала себе отчет в хрупкости того, что у них было с Джейсоном, и еще лучше, благодаря мемуарам Тома, отдавала себе отчет в опасностях любви. Ей хотелось зарыться в Джейсона, излить на него свое доверие, но она остерегалась, зная, что такое самозарывание и безудержное доверие могут обернуться нездоровыми отношениями. Поэтому она позволяла себе безоглядную несдержанность только в сексе. Тут тоже, вероятно, были свои опасности, но она ничего не могла с собой поделать.
Вернувшись в тот вечер в квартиру Джейсона, они снова легли в постель. Любовь, которую она начинала чувствовать, выводила секс на новый, почти метафизический уровень; стихотворение Джона Донна, которое она проходила в колледже и плохо поняла, стихотворение об Экстазе, освобождающем от смятения, теперь обретало для нее смысл. Но вслед за Экстазом опять пришло беспокойство.
– Я думаю, мне надо уже позвонить маме, – сказала она. – Не могу больше откладывать.
– Давай, звони.
– Можешь, пока я буду разговаривать, так и лежать, как сейчас? Руку не убирай. Мне надо, чтобы ты меня держал, на случай, если меня начнет засасывать.
– У меня сразу картинка в голове: самолет, где произошла разгерметизация. Говорят, на удивление трудно удержать человека внутри, если его засасывает в дырку. Хотя чему тут удивляться: перепад давления колоссальный.
– Держи изо всех сил, – сказала она, берясь за телефон.
Чувствуя, как любовно Джейсон относится к ее телу, она и сама начала ценить то, что оно у нее есть. Она ждала ответа матери, крепко уцепившись за его руку.
– Привет, мама, это я. – Она приготовилась услышать: Котенок!
– Да, я слушаю, – отозвалась ее мать.
– Прости, что так долго не звонила, но теперь я хочу приехать повидаться с тобой.
– Ладно.
– Мама, ну что ты.
– Ты уезжаешь и приезжаешь, когда тебе вздумается. Хочешь – приезжай. Разумеется, ты имеешь право. Разумеется, я буду на месте.
– Мама, я знаю, что я очень виновата.
Щелчок, гудки.
– Черт, – сказала Пип Джейсону. – Повесила трубку.
– Ну и ну…
Ей не приходило в голову, что мать может быть на нее сердита; что моральный риск, на который она, терпя огорчительное поведение дочери, готова пойти, имеет свои пределы. Но, думая последнее время обо всем, что прочла в мемуарах Тома, Пип видела всю материнскую историю как повесть о предательствах, за которыми следовал уничтожающий моральный суд. Пип от этого суда была раньше избавлена, но страх Тома перед ним даже двадцать пять лет спустя показывал ей, как плохо приходится подсудимому. Теперь она устрашилась сама и почувствовала некую солидарность с Томом.
На следующий день она сообщила в “Кофейне Пита”, что увольняется, и, позвонив мистеру Наварру, сказала ему, что собирается поговорить с матерью, и попросила пять тысяч долларов. На мистера Наварра, который вначале, подозревая в ней меркантильный интерес, мог подтрунивать над ней в этом плане, явно произвело впечатление, что это была первая просьба о деньгах за четыре с половиной месяца. Она с удовольствием почувствовала, что прошла некую проверку, превысила некий уровень.
Микроклиматы Сан-Лоренсо: в Санта-Крузе у автобусной станции мостовая была почти сухая, но, проехав всего две мили до верхнего участка Грэм-Хилл-роуд, водитель включил дворники. Настал зимний вечер. Дорожка, по которой Пип шла к домику матери, пружинила от иголок секвойи, мокрых от дождя, окружавшего ее звуковой полиритмией: тут был и мелкий, ровный фоновый стук, и шлепанье более крупных капель, и икотное журчание. Ее переполнял сырой, затхло-древесный запах долины, насыщенный чувственной памятью.
Внутри было темно. Помещение наполнял звук ее детства – капли дождя по крыше из битумной черепицы, положенной на доски, под которыми не было ни теплоизоляции, ни потолка. Этот звук ассоциировался у нее с материнской любовью, в которой можно было настолько же быть уверенной, насколько в том, что сезон дождей будет дождливым. Просыпаться ночью под такой же стук дождя, каким он был, когда она засыпала, слышать этот стук ночь за ночью – это было до того похоже на любовь матери к ней, что дождь казался самой этой любовью. Стук дождя за ужином. Стук дождя, когда она делала уроки. Стук дождя, когда мать вязала. Стук дождя над жалким рождественским деревцем, какое можно было взять бесплатно накануне праздника. Стук дождя, когда она разворачивала подарки, на которые мать копила всю осень.
Она немного посидела в холодной темноте за кухонным столом, слушая дождь и предаваясь воспоминаниям. Потом включила свет, открыла бутылку и развела огонь в дровяной печи. А дождь все шел и шел.
Та, которая была и ее матерью, и Анабел Лэрд, пришла домой в девять пятнадцать с продуктами в матерчатой сумке. Остановившись в двери, она смотрела на Пип и молчала. Под курткой с капюшоном на ней было старое платье, которое Пип любила и, если честно, не прочь была бы носить сама. Уютное, выцветшее серовато-коричневое хлопчатобумажное платье с длинными рукавами и множеством пуговиц – этакое платье советской работницы. В свое время, если бы она попросила, мать, вероятно, отдала бы ей платье, но у матери имелось так мало такого, на что можно было позариться, что лишить ее хоть чего-то из этого было немыслимо.
– Вот я и приехала, – сказала Пип.
– Вижу.
– Я знаю, ты не любишь пить спиртное, но сегодня подходящий вечер, чтобы сделать исключение.
– Нет, спасибо.
Женщина, которая была и ее матерью, и Анабел, повесила куртку у двери, поставила сумку и пошла в глубь дома. Пип услышала, как закрылась дверь ванной. Прошло минут десять, прежде чем она поняла, что мать не хочет выходить, что она там прячется.
Она подошла к двери из простых досок с поперечинами и постучала.
– Мама.
Ответа не было, но мать не заперла дверь на крючок. Пип вошла и увидела, что мать сидит на цементном полу крохотного душа, подтянув колени к подбородку и глядя прямо перед собой.
– Не надо тут сидеть, – сказала Пип.
Она села на корточки и тронула мать за руку. Та ее отдернула.
– Знаешь что? – промолвила Пип. – Я тоже на тебя злюсь. Поэтому не думай, что злость тебе что-нибудь даст.
Мать дышала ртом, глаза были широко открыты.
– Я не сержусь на тебя, – сказала она. – Я… – Она покачала головой. – Я знала, что это случится. Я знала, что, как бы я ни была осторожна, когда-нибудь это произойдет.