Маргарет Этвуд - Пожирательница грехов
— Решила к тебе заскочить, — сказала она. — Я больше не пользуюсь телефоном.
— Я тут крашу, — сказал он, отчасти оправдываясь: он сомневался, что хочет приглашать Луизу в дом. Что ей нужно?
— Тебе помочь? — спросила она, словно для нее большое удовольствие — водить валиком.
— Я как раз собирался на сегодня прерваться, — соврал он. Он знал, что у нее лучше получится с покраской.
Он заваривал чай на кухне, она сидела за столом и наблюдала.
— Я пришла поговорить о Блейке,[6] — сказала она. — Мне нужно написать работу. — В отличие от него, она еще была аспиранткой.
— На какую тему? — спросил Моррисон без особого интереса. Он не специализировался на Блейке. Ранняя лирика еще куда ни шло, но пророчества наводили тоску, а экстравагантные письма, в которых поэт называл друзей ангелами света, а врагов поносил, Моррисон считал безвкусными.
— Каждый из нас должен разобрать по одному стихотворению из “Песен Опыта”. Мне досталась “Песня няни”. Они представления не имеют, чем занимаются, да и он тоже. Я пыталась до них достучаться, но они все такие самоуверенные, ничего не понимают. Сидят и ругают работы друг друга. Не представляя при этом, для чего существует поэзия. — Она даже не притронулась к чаю.
— А когда сдавать работу? — спросил он как можно нейтральнее.
— На следующей неделе. Но я не буду писать, по крайней мере, так, как они хотят. Представлю им свое стихотворение. Говорит само за себя. Они прочитают и поймут, как Блейк работал с ритмом стиха. Стихотворение размножу. — Она умолкла, будто засомневалась. — Как ты думаешь, это правильно?
Моррисон подумал: что, если бы кто-то из его студентов выкинул такое. Он и не думал, что Луиза пишет стихи.
— А ты не посоветовалась с профессором?
— Я пытаюсь с ним поговорить, — сказала она. — Я пытаюсь ему помочь, но не могу до него достучаться. Если до них не дойдет, я буду знать, что они все — липа, и уйду. — Она крутила чашку на столе, губы ее дрожали.
Моррисон не знал, за кого тут заступаться, и не хотел, чтобы она расплакалась, — придется тогда успокаивать, гладить или даже приобнять за плечи. Он пытался отогнать мгновенную картинку, вспыхнувшую в мозгу: вот он лежит на ней посреди кухни, и вся ее шуба перепачкана белой латексной краской. Не сегодня, требовал, умолял внутренний голос.
И как будто в ответ снизу загромыхал домашний орган, и высокий дребезжащий голос запел: “Трещину дала скала веков… Вот мое УКРЫЫЫТИЕ — и мой альков… ” От этих звуков Луиза встрепенулась:
— Мне нужно идти, — сказала она. Поднялась и ушла — стремительно, как и появилась, рассеянно поблагодарив за чай, которого не пила.
Орган был “Хаммонд”, он принадлежал тетке снизу, канадке. Когда ее муж и великовозрастный сын были дома. она на них кричапа. А все остальное время пылесосила квартиру или подбирала на слух церковные гимны, наигрывая их двумя пальцами и распевая. Больше всего раздражал орган. Сначала Моррисон старался не обращать внимания, ставил оперные пластинки, перебивая орган своей музыкой. Наконец записал его на магнитофон. Когда теткина музыка становилась невыносимой, он приставлял колонки к вентиляционной решетке и включал магнитофон на полную громкость. Как будто участвует в ее концертах, как будто командует.
Именно это он проделывал теперь, представляя себе, как схлестываются его записи с тем, что она теперь играет: “Шепчет надежда” против его “Энни Лори”, “Последняя роза лета” против его “В храм войди, что в диком лесу”.[7] Удивительно, с какой силой он ее ненавидит: он видел ее лишь однажды — она злобно смотрела на него, стоя меж двух омерзительных цветастых занавесок. Она смотрела, как он по снегу пробирается к гаражу. Ее муж должен расчищать дорожку, но не расчищает.
На следующий день Луиза пришла снова, Моррисон еще не поднялся с постели. Он уже не спал, было холодно, от его дыхания шел пар, и в комнате пахло машинным маслом — значит, в котельной опять неполадки. Лучше оставаться в постели, во всяком случае, пока не взойдет солнце, чем вставать и искать способы согреться.
Когда в дверь позвонили, он завернулся в одеяло и поковылял к двери.
— Я тут кое-что подумала, — трагически возвестила Луиза. Она переступила порог, прежде чем он успел преградить ей путь.
— У меня холодно, — сказал он.
— Я должна была прийти, чтобы сказать. Я ведь больше не пользуюсь телефоном. И ты тоже отключи.
Она притопывала ногами, отряхивая снег с ботинок, а Моррисон прошел в гостиную. На окнах изнутри наросла корка льда. Моррисон зажег газовый камин. Луиза так и не сняла ботинок и нервно топталась рядом на голом полу.
— Ты меня не слушаешь, — сказала она. Он покорно взглянул на нее из одеяла. — Я тут подумала: У города нет никакого права тут находиться. С какой стати? Здесь вообще не может быть города — это север. Озера нет, никакой крупной реки нет. Почему тогда город? — Она сцепила руки и глядела на него, словно его ответ все решает. Моррисон стоял босиком на одной ноге и думал, что много раз после приезда сюда задавался тем же вопросом.
— Все началось с фактории, — сказал он, дрожа.
— Но город на нее совсем не похож. Он вообще ни на что не похож, здесь ничего нет, и он мог бы находиться где угодно. Почему здесь? — вопрошала она. Даже вцепилась в краешек его одеяла.
Моррисон попятился.
— Слушай, — сказал он, — мне нужно одеться, хорошо?
— А где твоя одежда? — подозрительно спросила она.
— В спальне.
— Ладно. В спальню можно, — сказала она.
Вопреки его страхам, в спальню Луиза не последовала.
Когда он оделся и вышел в гостиную, она сидела на полу, положив перед собой листок бумаги.
— Надо замкнуть круг, — сказала она. — Нам нужны остальные.
— Кто? — Она переутомилась, решил он, — перетрудилась, вокруг глаз краснота, лицо зеленоватое.
— Я тебе нарисую план, — сказала она. Но так и сидела на полу, тыча в бумагу острием карандаша. — Я хотела разработать свою собственную систему, — сказала она жалобно, — но мне не позволили. — По щеке ее скатилась слеза.
— Может, стоит с кем-нибудь посоветоваться? — сказал Моррисон как бы мимоходом.
Она подняла голову.
— Но я уже разговариваю с тобой. Ах да, — эти слова она произнесла уже своим обычным сухим тоном. — Ты имеешь в виду психиатра. Я недавно ходила к одному. Он сказал, что я вменяема и что я гений. Он снял энцефалограмму и сказал, что она как у Юлия Цезаря, только его гений — гений полководца, а мой — творческий. — Она снова потыкала карандашом в бумагу.
— Я тебе сделаю сэндвич с арахисовым маслом, — сказал Моррисон. Он предложил ей именно то, что хотелось самому. Только несколько месяцев спустя он понял, что никто не мог снять энцефалограмму у Юлия Цезаря.
Но тогда он подумал, что, может, Луиза и впрямь гений.
Он растерялся. Что ей ответить, чтобы она не подумала, будто он тупой, как остальные, кто бы это ни был.
Сначала она не хотела, чтобы он шел на кухню: там стоял телефон. Но Моррисон пообещал, что никуда звонить не будет. Когда он вернулся с куском хлеба, на который с трудом намазал студеное арахисовое масло, Луиза спала, свернувшись у камина, закутанная в шубу. Моррисон тихонько положил перед ней сэндвич — точно крошки на пеньке для зверя, что вот-вот выйдет на поляну. Потом Моррисон передумал, забрал сэндвич, удалился на цыпочках и съел его на кухне. Он включил печь: приоткрыл дверцу, снова закутался в одеяло и принялся читать Марвелла.[8]
Она проспала почти три часа, он не слышал, как она встала. Она появилась в дверях кухни и выглядела гораздо лучше, хотя вокруг губ и глаз сохранилась серо-зеленая бледность.
— Вот так гораздо лучше, — сказала она обычным своим бодрым голосом. — Теперь мне пора, у меня полно работы. — Моррисон убрал ноги с печки, встал и проводил ее до дверей.
— Не упади там, — бодро кинул он вслед, наблюдая, как она спускается по крутым деревянным ступенькам — ног не видно под длинной шубой. Ступеньки обледенели, Моррисон их плохо расчищал, и хозяйка боялась, что кто — нибудь упадет и подаст на нее в суд.
Спустившись, Луиза обернулась и помахала ему. Воздух густел от ледяного тумана, замерзшие капельки воды парили над землей. Если пустить лошадь бегом в такую погоду, сказали ему, туман пронзит легкие, и лошадь изойдет кровью. Но ему это сказали после того, как он таким же морозным утром пробежал рысцой до университета (машина не завелась). Он вошел в университетскую кофейню и пожаловался на острую боль в груди.
Он смотрел, пока она не исчезла за углом. Потом возвратился в гостиную: наконец-то, отвоевал территорию. У камина валялись карандаш и листок бумаги, испещренный точками и тире, нерасшифрованный код. Он хотел скомкать листок, но вместо этого аккуратно свернул его и положил на каминную полку, где лежали письма, требующие ответа. Потом начал бродить по квартире, зная, что его ждут дела, и в то же время с полным ощущением бесцельности.