Николай Ивеншев - Против часовой стрелки
А может быть, она умерла? Нет, тогда бы он не ехал. Душа подсказывает, что жива, что в этом мире она есть. И душа говорит: «Отдайся этой идее — все будет хорошо, нормально. Может, еще случится коротенький безумнострастный роман. У последней черты…»
Внизу, на нижних полках — своя жизнь. Курносая молодка с коровьими глазами жалуется:
— Игрушек для детей нету. Раньше медведей плюшевых во всех магазинах чертова уйма. Лежали, как в берлогах, и зиму, и лето.
— А чего сейчас есть? Сырочком плавленым и тем подавишься, когда такие цены… — поддакивал курносый, с чуть ли не фиолетовым лицом мужичонка.
— Я на остановке стою, смотрю, машина с будкой. На будке написано «Цыплята». Очередь стоит. И я, значит, прикупила этих желтеньких комочков. Дешево что‑то взяла. Привожу цыплят своему Димке. Он рад. Сразу — играть с ними. Гоняет их своей артиллерией. Правда, двоим уже головы свернул, испытывал на прочность.
— Какая разница! Он бы так и с грузовичком поступил, с любыми машинками. А магазинные игрушки сейчас подороже желторотиков — цыплят, вот люди на игрушки их и хватают.
«А я еще хотел оставаться в этом мире», — ужаснулся Калачев. И женщина ведь добрая, только что звала чай пить, развязала узелок с жареной курицей, с домашним сыром, с домашней колбасой. Хлебосолка. Как же такое несовместимое гнездится в человеке! И день, и ночь маялся Калачев в грязном и липком вагоне, места себе не находил. Он никому ничего не рассказывал, только в окошко глядел да удивлялся превращениям внутри себя. Чем дальше он уезжал от дома, тем прочнее он забывал все домашнее. Никак теперь вот не вспомнит, какого цвета волосы у Татьяны. Черные? Белые? Убей — не помнит. Как звали дочку, его собственную? Что‑то плавное с волнами. Опять — провал в памяти. Кажется, на букву «Э». Элла? Дом — отрезанный ломоть. Одновременно с забыванием яснее и ярче виделось прошлое. К нему примешивались видения с разрывами снарядов, пением какого‑то гимна на немецком языке. Пел этот гимн невысокого роста человек с внимательными и печальными глазами. Немецкий солдат достаточно часто взглядывал на часики. Внимательно приглядеться — это его, Володины, часы.
Жена забывалась, но все ярче в памяти проявлялась она — Таня Перепелкина, в бумажной кофточке. То она, а то солдат немецкой армии. Очнулся Калачев тогда, когда испуганно дернулся поезд, когда стало ясно, что именно это конец его дороги.
В город надо было идти следом за всей толпой, подняться по переходному мостику, идти над рельсами. Как крепко пахнет дерущим все внутренности креозотом. Навстречу ковыляет бабушка, глаза у нее часто моргают. Сколько энергии тратит бабушка на моргание, больше, чем на ходьбу! Мысли невпопад, не о том надо думать. А у этого пожилого мужчины с аккуратным брюшком, правильного, наутюженного, расчесанного, можно спросить. И он отвечает:
— Вот как сойдете с трапа, так — налево, там красное кирпичное здание встретите. Решетка на воротах медная: смело идите вперед с полкилометра. Улица Резерфорда или Чиняевская, там и воткнетесь в городской отдел народного образования, — раскладывал он по полочкам, аккуратист.
В отделе образования на него долго, очень долго смотрели, как на какого‑нибудь заморского гостя.
Тихо в этой комнате, и все оглядывают Калачева со всех сторон. Женщина с мелкими кудряшками, похожая на артистку Ахеджакову, прервала неловкую паузу:
— Перепелкина, говорите? Какая — такая Перепелкина? Старшая? Или дочка? Старшую в прошлом году похоронили.
— Младшая, конечно, младшая, — извиняюще улыбнулся Калачев.
— А если старшая, то она сорок лет в нашей системе отработала. А вы, извиняюсь, кто такой? Родственник?
Она тряхнула кудряшками, словно ставила печать, словно утверждала: «Верно. Родственник».
— Около бани они живут. Но туда автобусом надо ехать, «двойкой». Вот, глядите сюда.
И женщина начертила план на какой‑то оберточной бумаге.
— Сюда — стрелка, а тут — куча мусора, лучше всего по ней ориентироваться, уже десять лет там.
— Спасибо!
Владимир Калачев. Он теперь и не осознавал себя Владимиром Петровичем. Володя он. Вовка, Вовчик. Рубашка на кнопочках, джинсы в обтяжку, короткая стрижка под комиссара Катани. Калачев впрыгнул в автобус, именно в нужную ему «двойку», для страховки спросил у водителя, где ему выходить.
— Укажу, — сонно кивнул шофер.
«Только бы дома была, только бы дома!» — прошептал он. — Наверное, постарела, наверное, седая? Хорошо все- таки, что решился на встречу. Калачев встретится для того, чтобы испытать разочарование. Нельзя дважды войти в одну воду.
Она жила в своем доме, кирпичном, с крашеной железной кровлей. Такой краской покрывают комбайны. Может быть, муж механизатор? А есть ли муж?
На стук в тонкую фанерную дверь вышла стройная женщина. Это была она! И сердце Калачева сжалось, сердце его тиснула не больно, а ласково чья‑то нежная ладонь. Судьба тиснула?
Это была она. Более того, она ничуть не постаревшая. А ведь прошло двадцать лет с хвостиком. Он взглянул на ее запястье: какой‑то браслетик, часов нет. Одежда у нее только другая. А волосы те же, серые внимательные глаза, в которых не угасало удивление:
— Володя, это ты? Володя Калачев?
Он переборол себя:
— Я… Не я… Сын. Меня Андреем зовут. Андрей Владимирович Калачев. Я — сын Владимира Петровича Калачева.
Теперь отступать некуда. Он — сын, студент. Учится в педагогическом, пошел по стопам отца.
— Заходите, прошу вас, — все еще недоумевала она и качнула головой, приглашая в зал, туда — в глубину. — У меня неубрано только. «Одна живу. Не убирала. Разленилась», — улавливали уши, а голова тяжелая. Он еще не мог ясно определить, в какую ситуацию попал. Хорошо это или плохо? Она не изменилась, живет одна… и без молода… Одна…
Калачев поставил у порога свой чемоданчик, присел в кресло.
— Андрей, вы тут отдышитесь, а я кофейку соображу. Очень, очень похожи вы на отца своего… Андрей, скажите, а как он?
Надо было не вдумываться, не глядеть на мягкие ее губы, на цвет этих губ. Надо было вздохнуть поглубже. И он набрал полные легкие воздуха:
— Нет его. Увы!
— Как нет?
— Скорее всего он сам этого хотел, разбился на машине.
— На своей? — спросила хозяйка.
— В дерево. Около речки. — А в кармане его пиджака вот это письмо осталось, поэтому‑то я к вам и приехал, чтобы отдать. Время прошло, все травой заросло, и я приехал к вам. Надо было раньше?
Он протянул сложенный вчетверо листок бумаги. Бумагу для фальшивого письма он специально выбрал старую, пожелтевшую. И чернила разбавил водой. Ему страстно хотелось увидеть, как она будет читать записку, предсмертную записку. Он писал в той записке о своей горечи, о том, что так уж случилось — умирает из‑за неразделенной любви. Цыганщина, тургеневщина!
Читая, она даже бровью не повела. Какие слезы! Потом только печально улыбнулась и мотнула головой:
— Знаете что, Андрей, я сразу скажу, чтобы не было ложного положения. Я твоего отца не любила. Была любопытной в те времена. И все. Мне было интересно разыгрывать любовь с одним, с другим, с третьим…
— И как же? Получалось? — посмел задать вопрос Калачев.
— Еще бы! Я была, безусловно, красивее, чем сейчас. Что сейчас? Драная мымра. А я косу заплетала. Другие что только не творили со своими волосами, а я — косу. И получалась из меня — куколка. Мне тогда было очень смешно… Впрочем, не то слово. Я вертела влюбленными в меня, как хотела. Лирики, писаки во всех книгах талдычат о женской глупости. Они так пишут, чтобы завуалировать собственный идиотизм. И я тогда ведь понимала, что настоящей любви не существует.
— Как не существует? — возмутился Калачев.
— Очень просто, не су — щест — ву — ет! Тяга полов. Разноименные заряды притягиваются, плюс на минус.
— Не согласен.
— Это потому, что молодой. Возьмите, к примеру, записку вашего отца, в записке — ложь, ложь, ложь — гнусная экзальтация. Мне это ваше письмо не нужно. Оно только раздражает.
«Обидно за отца, — подумал Калачев и одернул себя, — за какого отца? За себя? Зря приезжал…»
Она поглядела на Калачева долгим серым взглядом. Вопросительно.
— Сейчас я кофе поставлю, посидите пока.
Она ушла. Калачев огляделся. До этого он был занят только своими чувствами и разговором с ней. Он огляделся и понял, что она еще более одинока, чем он. Можно это определить даже по обстановке в комнате, по разношерстности ящиков, стульчиков. Нет никакой гармонии. И это у кого? Как она была последовательна и целостна! Все вещи' тогда были продолжением ее тела.
На полках — книги самые разные, собраны без системы. А еще учительница! У людей, определивших свою цель, не так все, не так. Она принесла кофе, разлила его по чашкам и тут же закидала Калачева вопросами. Стиль ее теперешнего поведения похож на Татьянин. Вопрос — ответ, сама задает — сама отвечает.