Сергей Саканский - Наблюдатели
58
Журчанье Франции и жажда жизни, страсть —Все в имени твоем!Лесных полян стеклянный снежный звон…Глаза оленя!Жирафы стройной рой ручной кинжал…И росчерк ясный.И обман.
59
Но я опять отвлекся. Более чем тридцать лет минуло. Я сидел над куриными накладными, графиками, диаграммами. Мы касались друг друга краешками рукавов, один раз она завозила ногами под столом и мы соприкоснулись икрами… Когда я встал, чтобы сходить в прихожую за спичками, она все увидела. И покраснела… И я сразу вспомнил свой первый раз. Пожилая медсестра в областной больнице, которая делала мне укол – лет ей было все же не меньше сорока – так же вот увидела и покраснела тогда. Боже, она ведь тоже была рыжая. Или крашеная… Она посмотрела мне в глаза и вдруг схватила меня, прямо за… Тогда уж и я покраснел, а она, уже ничуть не смущаясь, как дело пошло, профессионалка, ловким жестом замкнула дверь процедурной, и я познал этот бесчеловечный акт сразу, в каких-нибудь пятнадцать минут, во всех его возможных способах и проявлениях, минуя изнуряющие вечера поцелуев, лавочек, нежных смешков с влюбленными, сильно потеющими девушками…
Вообще, как я сейчас полагаю, это несчастное физиологическое обстоятельство определило всю мою дальнейшую судьбу. Я перестал ходить не только на танцы, но и на пляжи, в спортивные залы, в результате я почти разучился плавать, быстро потерял форму, стал заядлым туристом комариного Севера. К каким только ухищрениям я не прибегал, какие изобретал с резинками гульфики, чтобы прятать маленького Микрова: помню, как мать нашла у меня один из этих странных предметов моего туалета и долго близоруко рассматривала его на вытянутой руке…
Фатальным образом был определен тип всех моих женщин, поскольку мое знакомство с ними начиналось одним и тем же образом, что играло роль своеобразного фильтра.
Вот и вчера, когда я вернулся в комнату, спичками гремя, Евгения, передавая мне сигареты, вдруг оступилась на высоком каблуке, и мне пришлось поддержать ее: мы соприкоснулись, маленький Микров затрепетал, прокладывая себе дорогу, мы сотворили жадный безумный поцелуй, и тотчас полетели в разные стороны наши одежды… Какое животное, какое чудесное, сильное, дикое животное…
Потом я сбегал в палатку, мы пили португальский портвейн, вместе купались в ванной, снова пили, я пил португальский портвейн из ее грудей…
Мы почти не говорили, да и о чем с ней говорить? Правда, под конец она меня удивила:
– Я ведь с первого взгляда тебя полюбила, Иван. Прямо тогда, в метро. Мне прямо тогда сразу захотелось с тобой в какой-нибудь парк побежать или подъезд. Я еще подумала: на фиг я ему нужна, профессору, столичному фраеру… А я вообще девушка верная, честная, ты не смотри, что я так выгляжу. Это обман. Я ведь очень подло выгляжу, да?
– Ну что ты! – смягчил я. – Нормально ты выглядишь.
– Меня с детства все за блядищу принимали, проходу не давали. Иной раз десять раз подумаешь, прежде чем из дому выйти.
И те-де и те-пе. Скотинка! Надо же… Но слово скотинка я произношу с восхищением…
Подобно матерому уголовнику, который для очередной аферы в поезде представляется, скажем, инженером, наивно полагая, что слово может скрыть его блатное рыло, Евгения щебетала всю эту чушь и простодушно верила, что я ей верю. Мы не умеем представить работу интеллекта, чей уровень выше нашего собственного, и, затевая обман, можем рассчитывать только на себе подобных. Обман удается лишь потому, что обманутый испытывает стыд: вот почему мы подаем мелочь нищему мальчику в метро, краем глаза подмечая, какая у него толстенькая, откормленная попка.
На обратном пути я напился, останавливаясь у каждой палатки и усугубляя маленькими бутылочками коньяка – я выпил их три, чтобы залить свои лживые глаза. Жена ничего не заметила. Ей и так было не до меня: она снова обожралась шоколадом, мы вошли почти одновременно, она еще дожевывала, входя.
– Опять не вытерпела, – призналась она, хлопая себя по карманам, и через несколько минут ее потянуло блевать.
Я слушал эти грубые, никак не вяжущиеся с образом хрупкой женщины звуки, и говорил себе: слушай, слушай… Чем больше я увижу в этой женщине мерзости, тем лучше.
– Сла-а-аденького, – передразнил я ее, когда она, бледная, выползла наружу, и тут же увидел, как краска наливает ее щеки, и услышал:
– Что ты вообще понимаешь, ты! Я люблю сладкое, я такая, и все. Я буду делать то, что я захочу, жрать, то, что захочу. Какое тебе дело, вообще?
Она говорила, я слушал. Что-то темное ворочалось во мне, ворочалось, пока не прорвалось наружу, как тогда… Моя рука помимо воли сжалась, и я ударил ее в живот, потом удивленно посмотрел на свой эрегированный розовый кулак и снова ударил сверху по спине. Скорченное тело распласталось у моих ног. Шатаясь, я сделал несколько шагов и рухнул ничком в кровать. И немедленно вырубился.
60
Профессор совершенно прав – разве можно любить людей, у которых органы, предназначенные для того, чтобы заниматься любовью, практически совмещены с органами, предназначенными для того, чтобы гадить. Разве можно любить таких людей. Впрочем, не бывает никаких других людей. Я ненавижу людей, ненавижу людей.
Совмещение органов – два в одном – и есть ключ к пониманию сущности человека. Вот почему в человеке так мирно уживается высокое и низкое, доброе и злое, черное и белое, вот почему так зыбок, так расплывчат образ человека вообще.
61
Свойство тела вообще не является принадлежностью тела как такового, и уже тем более не претендует на неотъемлемость. Например, такие свойства как запах тела, цвет его и вкус могут быть изменены искусственно. Вес тела, в отличие от массы, есть функция тяготения на данной планете.
Сегодняшняя медитация касалась именно массы.
Масса, являясь лишь свойством тела, должна быть подвержена произвольному изменению извне, как и любое другое свойство.
Взять, к примеру, цвет. Казалось бы, изменение цвета тела косвенно связано с изменением его массы, если учесть ничтожную величину, идущую на наружный красочный слой. Но возможно также изменение цвета и внешним образом, то есть, путем изменения освещения, и в этом случае, масса тут совершенно не при чем.
Люди еще не научились варьировать массу как свойство, но когда это произойдет, материальные тела смогут существовать в совершенно непривычных для людей качествах: скажем, мгновенно набирать скорость, или же менять ее направление…
Что за чушь из школьного курса физики? Откуда во мне эти мысли – каким-то мгновенным вихрем пронеслись еще в полусне, с похмелья… Будто бы кто-то генерирует на моих мозгах, словно я женщина, какие-то свои соображения. Как я однажды пошутил своей жонке… Боже мой! Вспомнил…
Я окончательно просыпаюсь, будто свалившись откуда-то, все еще сжимая в ладонях чьи-то твердые груди, которые немедленно тают и желеобразно просачиваются между пальцев… Я смотрю на свои руки и ужасаюсь – как рыжим своим развратом, так и домашним буйством, но все-таки рыжий разврат, наряду со своей слизистой мерзостью, несет сильную положительную эмоцию, только вот, в сумме с вектором рукоприкладства, выбрасывает на поверхность сознания – ноль. Мне не хорошо и не плохо – мне никак. Только во рту говно и мучительно хочется пить, и столь же мучительно – хочется наоборот. Пью из кувшинчика, в котором отстаивается вода для цветов, пью жадно, с надрывом, затем выливаю остаток воды в цветок и на ее место делаю наоборот, в кувшинчик, потому что не представляю, как выйду сейчас в коридор и увижу ее. Я включаю Beatles: “Scrambled legs”, ее любимую песню. Я хочу дать понять своей избитой жонке, что проснулся, однако она не вошла: слышно ее на кухне, как она хлопает дверцами шкафов.
Алкоголь последнее время все хуже действует на меня: похоже, произошло какое-то сугубо энгельсовское изменение: я перестал терять память, что странно: раньше я помнил отчетливо лишь начало пьянки, медленно затягивая спасительным туманом свои вечера, теперь картина опьянения стоит передо мной едва ли не ярче обыденной, зато я стал агрессивен, гадок и глуп: за последний год я уже второй раз поднимаю руку на свою жонку, а в первый я чуть не забил ее до смерти.
Это не правда – что у трезвого на уме то у пьяного на языке – ощущение такое, будто в пьяного человека вселяется какой-то другой человек, да, это совершенно другой человек, или, может быть, вообще, это – какой-то нечеловек.
Это некая сущность, которая живет глубоко внутри своего носителя, и в пожизненных трезвенниках она также живет, но никогда не выходит наружу. Она поднимает голову, ладонью вниз заталкивает человека, будто топит его, и говорит миру: