Александр Попов - Солнце всегда взойдeт
Нет на свете дедушки и бабушки, а те часы с кукушкой ныне висят на стене в моем доме и порой навевают на меня грусть: увы, увы, даже самые дорогие в мире часы уже не вернут ушедшего времени, чтобы исправиться, объясниться, долюбить.
15. Я УЖЕ НЕ РЕБ¬НОК
Минуло несколько дней.
Я зашел в дальнюю комнату дома, в которой громоздились старые, ненужные вещи, и в полумраке увидел возле окна освещенную уличным фонарем Люсю. Она любила одиночество, зачастую забивалась в какой-нибудь тихий, не замечаемый другими угол и играла сама с собой. Я притаился за шторкой и стал слушать Люсин рассказ, который она время от времени напевала:
– Я вышла на полянку. – Она водила пальцем по окну, видимо, воображая себя в лесу. – Зайцы прыгают везде. "Зайки, зайки, вам холодно?" "Нет, Люся, нам не холодно. Присоединяйся к нам!" "Нет, зайки. Я – Красная шапочка, спешу к больной бабушке". – Она, наверное, увидела в окне собаку Мольку и переменила свой рассказ: – Песик, песик, тебе скучно на цепи сидеть. Тебе хочется побегать и с собаками попеть. – Она улыбнулась, должно быть своей случайной рифме. – Как ужасно на цепи сидеть!..
Я нечаянно задел рукой висевшую на стене жестяную ванну, пытаясь поцарапать ухо. Люся вздрогнула и резко повернулась ко мне. Я притворился, будто бы только что вошел.
– Ты все слышал?
– Н-нет, – должен был солгать я.
Она посмотрела на меня строго, несколько раз зачем-то призакрыла глаза и погрозила пальцем:
– Слы-ы-шал!.. Смотри, сколько мошек на окне, – сказала она.
Я смотрел то на мошек, то на Люсю, а потом остановил взгляд на коричневом родимом пятнышке, которое как-то застенчиво смуглилось на ее шее возле розовой мочки уха. Мне вдруг захотелось потрогать и ее мочку, и это пятнышко.
Я невольно, под влиянием какого-то незнакомого мне чувства наклонился к Люсе и коснулся губами ее теплого, мягкого виска. Она вздрогнула, отстранилась и, полуобернувшись, склонила голову. Но я видел, что она чуть-чуть улыбнулась.
Когда же я наклонился к ней, чтобы еще раз поцеловать ее, она отпрянула и слегка сжала губы. Но как-то стыдливо улыбнулась сразу и наставительно-робко произнесла, что этого делать нельзя, потому что мы еще маленькие. Я не нашелся, что ей ответить, и сказал, что пришло в голову:
– Дед смастерил мне вертушку.
– А у меня есть ириска. Хочешь?
– Кис-кис?
– Ага.
– Давай.
Мы сидели на старом потертом диване, махали ногами и болтали о всяких пустяках. Я рассказывал, как катался на поросенке, "почти час", добавил я, и тут же трухнул, что сказал неправду. А она поведала о том, что у них дома есть кот Васька, который недавно окотился, и выяснилось, что это не кот, а кошка, но ее все равно продолжают кликать Васькой, как кота.
В комнату забежала Лена – за стиральной доской: она и здесь, в гостях, оставалась хозяйственной. Сестра значительно, с прищуром оглядела нас.
– О-о-о! – произнесла она, словно заподозрила за нами что-то недозволенное. – Я сейчас же все бабе расскажу, – выпалила она и ускользнула.
– Пойдем, – встала с дивана Люся, – а то она точно скажет про нас что-нибудь гадкое.
И я неохотно пошел за своей маленькой, но такой серьезной подружкой, досадуя или, может быть, даже злясь на Лену.
Через день я уехал домой, и больше никогда не видел Люсю. Ее родители разошлись, и она куда-то уехала с матерью. Я полюбил Люсю. Долго, долго грустил о ней. Досадно было, что расстаться пришлось не с кем-нибудь, а именно с любимым, дорогим человеком. Сколько впереди меня ждало разлук с теми, с кем я хотел бы бок о бок провести всю свою жизнь!
16. ЛОПНУЛА СТРУНА
Я с сестрами вернулся домой из Балабановки вечером, когда на примороженную некрасивую землю валил густой, первый в этом году, снег. Никто не обрадовался нашему приезду. Мама лежала на кровати в одежде, лицо ее было строгим и бесцветным.
– Прибыли? – тихо, слабым голосом спросила мама. – Слава богу. – И снова устремила взгляд в потолок.
"Что-то опять стряслось", – понял я, и в сердце моем вздрогнула тревога.
– Мама выгнала отца, – шепнула мне Люба, потирая пальцами красные глаза. – Он опять задурил… Какой же он непонятный!
Когда за окном установились плотные, непроглядные сумерки, приходил отец. Мама заперлась и запретила нам открывать ему. Он умолял пустить, просил прощение, звал нас, но мама грозно смотрела на каждого, кто, как ей могло казаться, хотел подойти к двери, и мы не смели ослушаться.
– Пропаду я без вас, родные мои, – гулко, как из длинной трубы, доносился голос отца. – Аня, Аннушка! Не будь такой жестокой.
Мама неподвижно лежала; мне показалось, что ее глаза остекленели, а вся она отвердела. Мне стало страшно и тоскливо. "Почему, почему она не хочет простить папку? Ведь это так просто – взять и простить".
Отец ушел во тьму, я прислушивался с необъяснимой надеждой, как скрипел под его ногами снег.
Мы не спали. Без света сидели на кроватях и молчали. Что принесет новый день? Новое несчастье? Неужели нельзя жить только в радости?
Мама резко встала, сняла со стены гитару. Легонько тронула струны. В полутьме я разглядел, как она печально улыбнулась, призакрыв веки. Негромко зазвучала мелодия. Но – что-то треснуло, тонко зазвенело, и воцарилась тишина.
– Лопнула струна, – дрожащим голосом сказала мама. – А ведь я легонько играла.
Мы прижались к маме. Мы все еще были нашей большой семьей.
"Куда уходят легкокрылые годы детства, в которых никому не надо доказывать, что ты тоже имеешь право на счастье?" – порой спрашиваешь себя, взрослого.