Хоакин Гутьеррес - Ты помнишь, брат
— Кому?
— Маркизу. Кому же еще?
— Конечно, ничего не скажу.
— Клянешься?
— Да, клянусь.
— А что же ты ему скажешь?
— Придумай ты, я в точности повторю.
— Скажи, что когда ты проснулся, я уже ушла.
— Ну нет, такую глупость я говорить не стану. — Почему?
— Потому что если я так скажу, он сразу догадается.
— Как же?
— Ох, ну и бестолковая же. Потому что он не дурак. И не поверит, будто я во сне догадался о том, что ты…
— Как во сне?
— Разве ты не велела сию минуту сказать ему, что, когда я проснулся, ты уже… Ну, дошло наконец, гениальная женщина?
— А, ну да, правильно. Я совсем не умею обманывать. Папа всегда меня выводит на чистую воду.
— А теперь ты мне вот что скажи: зачем я должен все это ему говорить? Почему не сказать прямо, что ты и я рождены под созвездием Близнецов и, следовательно, предназначены друг для друга. А с гороскопом ведь спорить нельзя.
— Выбрось из головы. Я тебя убью.
— Да что с тобой? Он тебе предложение сделал, что ли?
Она стала разглаживать на себе ладонями юбку, улыбалась, как бы погруженная в воспоминания.
— Нет, нет…
— Правда? Может, ты забыла?
— Он меня почти на пятнадцать лет старше…
— Ну и что? Чаплин женился в девяносто пять на Юне[46], а ей было четырнадцать. И потом, Маркиз ведь очень красивый.
На этот раз смех, звенящий, как колокольчик, охватил все ее тело, забрался под свитер; маленькие груди дрожали.
— Бедненький уродец, не надо так говорить!
— А тогда за что же он тебе нравится?
— За что же еще? За ум, конечно, как и ты. Что ты не дурак, в этом я уже убедилась.
— Ну ладно, согласен. Скажу ему все, что ты хочешь, но только с одним условием.
С каким?
Подойди-ка поближе. Зачем?
Подойди, тогда скажу. Не могу же я кричать во все горло.
— Не подойду. У тебя опять глаза страшные. Лучше бы ты использовал свою гипнотическую силу как-нибудь по-другому. Почему у тебя лицо такое?
— Уж какое есть. Другого у меня нет.
— А, знаю: ты похож на Жана Габена.
— На Жана Габена? Не думаю. В школе меня дразнили пауком. И еще говорили, что я похож на лошадь.
— Да, и на лошадь тоже. Немножко. Подбородок чересчур длинный. Я бы тебе его укоротила. Вот тут. — Она подошла ближе и показала пальцем, где именно хотела бы укоротить мой подбородок. И в эту минуту послышались шаги Маркиза.
— Сделай вид, что спишь, — прошептала она, личико ее исказилось, она на цыпочках отошла от меня, встала у гардероба. — Пожалуйста!
ГЛАВА VII
Я повернулся лицом к стене и слушал, как Маркиз открывает дверь. Вот он остановился на пороге. Плотную тишину изредка буравили долгие печальные звуки рога.
— Привет.
Маркиз не ответил. Открыл гардероб. Сейчас он увидит купальный халат, простыню и догадается обо всем, подумал я.
— Привет, — повторила она скорбно.
— А, ты здесь? — Голос его дребезжал от волнения. — Уйди, исчезни. Испарись! — Он, видимо, толкал ее к двери. Оба тяжело дышали.
— Но, Рафаэль…
— Никогда не называй меня Рафаэлем, тысячу раз тебе говорить! Я — Маркиз, жалкая кукла! А еще вот что запомни: не смей соваться в мое будущее. Я уж сам разберусь, что со мной будет.
— Да что ж я такого сделала, медвежоночек?
— Вчера вечером. Вчера вечером ты вздумала молоть пакую-то чушь, будто видела на мне кровь. А у меня рубашка была вином облита, только и всего.
— Нет, это не вино, а кровь!
— Ничего подобного, вино. И знай: мое будущее касается меня одного. А теперь прости-прощай, как поется в танго. Ступай ко всем чертям. Чао! И не появляйся, пока у тебя не вырастут обе брови. Поглядись в зеркало, чучело! У тебя же только одна.
— А ты тоже хорош! — закричала она вдруг. — Целую ночь напролет валялся с этой голштинской коровой, с этой жирной свиньей! Хотя что тут удивительного, вы ведь одного возраста.
— Ты смеешь?.. Ты смеешь упоминать о моем возрасте, ангел игрушечный из уцененки!
Маркиз, видимо, вытолкал ее из комнаты. С силой захлопнулась дверь, и снова стало слышно безутешное мычание рога. Маркиз подошел к моей кровати, постоял, я слышал над собой его прерывистое дыхание. Потом он куда-то скрылся и снова вернулся, бормоча что-то несвязное. Открыл балконную дверь, вышел и стоял долго, очень долго.
Я вспомнил вдруг про стертую бровь и не удержался — расхохотался громко. Маркиз бурей ворвался в комнату.
— Хорош! Притворяется, будто спит! Мало этого — он еще и смеется!
— Как же не смеяться? — Я высунул голову из-под одеяла, — Мне снился цирк. «Послушай, Редька», — говорил клоун Латук…
— Редька? — Он подошел к моей кровати. — Должен тебе сказать, что как-то раз в Боливии, — он сжал зубы, — в Боливии один тип, которого я считал своим другом, осмелился…
— Это оттого, что ты поехал в Боливию.
— Моя месть была чисто восточной, столь утонченно-жестокой, что я до сих пор горжусь, вспоминая о ней.
— Ну, а к чему это все? И кроме того, плевать я хотел на твои угрозы.
Он сжал кулаки:
— Ты что, дурачком меня считаешь?
— Нет, дурачком не считаю, это точно. Скажи лучше, мне интересно, что ты в Боливии делал? В каком году ты там был? При Вильярроеле? Его разве не вздернули на фонарь?
Маркиз отошел к гардеробу, стал смотреться в зеркало.
— Для тебя тоже готов фонарь, правда-правда. Ты Карлоту спроси, она наверняка твое будущее видит и там — фонарь.
Идиот, невежда. Вовсе не при Вильярроеле, а при Горцоге. И, чтоб ты знал, я был государственным советником по делам печати. Звание мое звучало, конечно, по-другому, потому что я иностранец. Но если тот тип мне еще рва встретится…
Гордиться будет он. В самом деле, ты слышал, последние вести из Боливии весьма неутешительны. — Он вытаращил на меня глаза. — Ладно, Маркиз. — Я сел на прокати. — Давай поговорим. Ты сам во всем виноват. Как тебе пришло в голову оставить ее здесь в постели одну? Я что, по-твоему, евнух, а ты — султан? И потом, я же не знал, что ты так ею интересуешься. И, да будет тебе известно, она всю ночь просто бредила тобой.
— Заткнись. Катись со своей брехней куда подальше.
— Нет, серьезно, все время твердила: «Рафаэль, Рафаэль, Рафаэлито…»
Огромная туфля Маркиза пролетела над моей головой, стекло балконной двери уцелело чудом.
Точнее целься, растяпа. А вот скажи лучше, что ты Во свинство про меня рассказывал?
— Про тебя?
— Да, про меня.
— Я — про тебя? Столь незначительные темы меня не занимают.
— Ты уверен?
— Еще бы. Неужто ты в самом деле воображаешь, будто твоя персона может представлять для кого-то интерес и служить предметом беседы?
— Тогда скажи другое: не собираешься ли ты описать свои похождения в Боливии?
Маркиз замер на своей кровати:
— Сам пиши. Я могу тебе все рассказать. — Он лег и одной туфле, потом высунул из-под одеяла ногу, сбросил туфлю (я впервые увидел страшный шрам у него на икре).
Маял туфлю, подержал некоторое время, поглядывая на меня, потом швырнул ее в дверцу гардероба и повернулся лицом к стене.
Так ты же сразу врать начнешь. Я уже давно заметил: ты думаешь на один манер, чувствуешь — на другой, а живешь — на третий. Словно утконос.
Это еще что за фигация?
Зверь такой, очень редкий. Живое ископаемое. Свинья, откладывающая яйца, млекопитающее с утиным клювом…
— Как же можно сосать молоко клювом, идиот!
— Есть такой. Можешь посмотреть в энциклопедии.
— И как, ты говоришь, он называется?
— Утконос.
— Ну так ты возьми себе это слово вместо псевдонима. Педро Игнасио Утконос. А то Педро Игнасио Паласиос — хуже не придумаешь. Папаша твой здорово, видно, был чокнутый, что так тебя окрестил. Впрочем, для таких дерьмовых рассказиков…
— Ладно, ладно. Псевдоним неплохой. Мне нравится.
Я подумал, что, когда злость остынет, Маркиз станет опаснее. Пусть лучше сразу выльет на меня все.
— Кстати, скажи-ка, как ты провел ночь. Шикарно, наверное?
Он не моргнул глазом:
— Сколько раз вы с ней?
— Не мучь себя.
— Не в том дело. Просто мне надо рассчитать свою месть.
Мы молчали. Головная боль у меня прошла, но теперь на меня напал вдруг голод. Я предложил Маркизу пойти куда-нибудь. Он отрицательно покачал головой. Тогда я оделся, вышел, у киоска на углу съел порцию яичницы с ветчиной и выпил бутылку пильзенского пива. А карманы набил всякими булками… Но мыслить сколько-нибудь связно я все еще не мог. В голове словно царапался кто-то. И как иногда черные точки плывут и плывут перед глазами, исчезают и набегают вновь, так и она стояла все время перед моим взором — нежное тело в хлопьях мыльной пены, тонкая кожа светится изнутри, будто китайский фонарик. Горят весельем жучки-глазки, и слышится смех. Она, проклятая, самого Альфонса Мудрого[47] могла бы охмурить.