Уильям Голдинг - Негасимое пламя
— Поют?
Теперь и я разглядел их, уже не прячущихся с подветренной стороны, а стоящих на баке у кабестана. Музыка — потому что это была именно музыка и очень гармоничная — лилась над нами: волшебная, как след за кормой или ветер, загадочная, как лунный свет. Я подошел к поручню и заслушался. Словно почувствовав благодарного зрителя, матросы повернулись — во всяком случае, мне показалось, что я вижу множество озаренных луною лиц — и пение полилось еще громче.
— Что с вами, Эдмунд?
Чарльз подошел и встал рядом со мной.
— Музыка!
— Просто вахтенные.
Пение стихло. Кто-то вышел из кубрика и окликнул матросов. Концерт завершился, но луна, звезды и сверкающее море остались.
— Удивительно, как мы умудряемся обратить все эти чудеса себе на пользу — используем звезды и солнце, словно дорожные указатели!
— Никто не в силах заниматься этим, не думая о Творце, — тихо, даже смущенно отозвался Чарльз.
Луну снова поглотило облако. Вода и корабль потускнели.
— Довольно простодушный вывод. Когда я смотрю на часы с репетиром,[11] я не всегда вспоминаю о том, кто их изготовил.
Чарльз повернулся ко мне. Лицо его скрывала маска лунного света, как, судя по всему, и мое. С подобающим вопросу благоговением он ответил:
— «Когда взираю я на небеса Твои — дело Твоих перстов, на луну и звезды, которые Ты поставил…».[12]
— Да это же поэзия! Сам Мильтон не сказал бы лучше!
— Вообще-то псалмы написаны прозой.
— И все-таки мысль, выраженная стихами, кажется более важной и правдивой, чем, скажем, выкладки вашего любимого Нори.
— Вы слишком умны, Эдмунд.
— Я вовсе не собирался… Ох, какой же я невежа! Простите!
— Вы меня вовсе не обидели, ни в коем случае. И все — таки между часами и звездным небом есть некая разница.
— Да, да. Вы правы. Мне только дай повод поспорить — один из самых мерзких плодов подобающего джентльмену образования. Стихи сами по себе чудо — так же, как и проза, да так же, как и все на свете! — это я привык думать о поэзии, как о развлечении. А ведь она шире, гораздо шире. О, Чарльз, Чарльз, как же глубоко, безнадежно, отчаянно я влюблен!
(8)
Чарльз Саммерс хранил молчание. Лунные маски, скрывавшие наши лица, сделали мое признание неминуемым и несложным. Оно просто вырвалось наружу без всяких усилий с моей стороны.
— Вы молчите, Чарльз. Я раздражаю вас? Простите, что смешал обыденные вещи с тем, что происходит вокруг, с вашими разговорами о религии, которая, без сомнения, очень важна для вас. Терпение, с которым вы слушаете меня, удивительно. Вы очень добры.
Старший офицер отошел к штурвалу, поговорил о чем-то с рулевыми и долго всматривался в нактоуз — ящик для судового компаса. Я забеспокоился, что чем-то задел его, но через несколько минут он вернулся.
— Это, верно, юная леди с «Алкионы»?
— Кто же еще?
Чарльз, казалось, погрустнел.
— Действительно, кто же. Она, несомненно, столь же добродетельна, сколь прелестна…
— Не говорите о добродетели с такой тоской! Я и без того не знаю — радоваться мне или грустить.
— Не понимаю.
— Вышло так, что некие лица замешаны в прелюбодеянии… А она, Марион Чамли, стояла на страже, все видела, слышала, знала… Нет, просто сердце разрывается!
— Не хотите же вы сказать…
— Если она помогала им, пусть и косвенно, то это предполагает такие стороны ее характера, которых я не заметил при общении с нею. Кроме всего прочего, путь мне лежит в Сиднейскую бухту, а ей — в Калькутту! Вряд ли можно оказаться дальше друг от друга. Нет, вы просто не понимаете, что это такое…
— Да, я ее видел. Во время бала, когда вызвался отстоять вахту — я же не танцую.
— И что?
— А что вы хотите услышать?
— Сам не знаю.
— На другой день, утром, она стояла у борта «Алкионы» и смотрела в сторону нашего корабля так, будто видела, что тут происходит. А вы лежали в горячке, без сознания. Она думала о вас.
— С чего вы взяли?
— А о ком же еще?
— О Бене.
Чарльз только отмахнулся.
— Не смешите меня.
— И все-таки, кто вам сказал, что обо мне?
— Никто. Сам знаю.
— Вы просто хотите меня успокоить!
— Значит, вот она, — с усмешкой в голосе начал перечислять Чарльз, — та самая «юная особа, моложе меня годами десятью или двенадцатью, из хорошей семьи, богата, красивая…»
— Неужели я это говорил? Да, действительно, до встречи с Марион я так и рассуждал — расчетливо до омерзения. Вы наверняка меня презираете.
— Нет.
Он подошел к поручню и стоял, всматриваясь в море.
— Луна заходит.
От бака опять послышалось пение, тихое, чуть слышное. Почти шепотом я промолвил:
— Наверное, до конца дней своих запомню ночные вахты. Буду вспоминать остров лунного блеска, время признаний, которые делают друг другу люди со странными, нездешними лицами — лицами, что не доживают до дневного света.
Чарльз не отзывался.
— Подумать только, — продолжил я, — если бы Деверель тогда не спустился выпить, с мачтами ничего бы не случилось, и Марион так бы и прожила всю жизнь, не встретив меня!
Он коротко хохотнул.
— Вы оба не встретили бы друг друга. Нет, похоже, прежний лорд Тальбот до сих пор с нами.
— Вы смеетесь надо мной, что ли, там, в потемках? Да нет, конечно, — мы вполне могли встретиться и раньше, в чьей-нибудь уютной гостиной. А вместо этого… Возможно, она вернется в царство девичьих грез — до тех пор, пока кто — нибудь еще…
— Она никогда вас не забудет.
— Очень любезно с вашей стороны.
— Нет, серьезно. Я знаю женщин.
Теперь засмеялся я.
— В самом деле? Откуда же? Вы же настоящий морской волк, овладевший искусством мореплавания, познавший корабельное дело!
— Суда — они как дамы, да будет вам известно. Я понимаю женщин: их податливость, мягкость почти восковую — а более всего их страстное желание отдавать, дарить…
— А как же мисс Грэнхем, к примеру, или миссис Брокльбанк! Разве не встречались вам синие чулки? А изменчивые, капризные проказницы?
Чарльз помолчал, а потом произнес так удрученно, будто я победил его в серьезном споре:
— Наверное, нет.
Он отошел — пришло время измерить скорость.
— Пять с половиной узлов. Запишите, Эдмунд.
— Мои воспоминания о наших странствиях — если, конечно, доведется выжить — всегда будет скрашивать мысль о том, что мы сторицей вознаграждены за все выпавшие нам невзгоды и испытания.
— Как бы то ни было, полпути вы прошли и без помощи этих наград.
— Однако же, какое бесцеремонное замечание!
Чарльз отвернулся. По всей видимости, дела службы занимали его куда больше, чем мои. Заверещала боцманская дудка, забегали матросы. Из кубрика явилась следующая вахта под началом штурмана мистера Смайлса, рассыльным при котором состоял Томми Тейлор, зевающий как кот. Чарльз по всем правилам сдал вахту. Вахтенные рассыпались по палубе — кто к штурвалу, кто на ют, кто на верхнюю палубу. Подвахтенные, в свою очередь, исчезли в кубрике. Раздались четыре сдвоенных удара судового колокола.
Чарльз вернулся ко мне.
— Что ж, гардемарин Тальбот, вы свободны до полуночи.
— Тогда спокойной ночи или же доброго утра. Я запомню эту вахту на всю оставшуюся жизнь — лет на пятьдесят, не меньше!
Чарльз рассмеялся.
— Посмотрел бы я на вас, отдежурь вы так года два!
И все-таки прав был я, а не он.
Я направился в каюту — меня сморила внезапная сонливость, и зевал я не хуже Томми Тейлора. Фонарь мой то ли погас, то ли выгорел дотла. Продолжая в уме разговор с Чарльзом, я в полной темноте кое-как сбросил дождевик, стянул сапоги и упал на койку, задев какой-то рым-болт. Я сонно выругался и погрузился в крепкий, без сновидений, сон.
Прошло немало дней, прежде чем я сообразил, что, собственно, случилось. Чарльз, беспокоясь обо мне, принял на себя бремя ночных вахт — отчасти и впрямь для того, чтобы помочь другим офицерам, но в большей степени затем, чтобы избавить меня от ночных кошмаров в жуткой каюте! Он сделал это так же просто и непринужденно, как недавно снабдил меня сухой одеждой. Необыкновенный человек — чувствуя расположение к себе, он откликался на него с той щедрой деликатностью и теплотой, какие я встречал до сих пор только у Добби, нашей гувернантки. Забота о пассажирах была у него в крови, он умудрялся проявлять ее ненавязчиво, в мелочах. Целая наука, настоящий талант подмечать такое: устранять досадные недоразумения, поддерживать в приятных мелочах, маневрировать и строить планы, почти незаметные для остальных, хотя внимательный адресат рано или поздно о них все-таки догадывался. «Странная особенность для боевого офицера-моряка», — подумал я. С другой стороны, вспомнились его слова, что корабли, мол, как женщины… Большую часть жизни Чарльз опекал корабль, как верный муж, заботясь о судне и в порту, и в открытом море, рачительный и экономный, как лавочник!