Лесли Эпстайн - Сан-Ремо-Драйв
Ошеломленная Лотта сказала:
— Неправда, Бартон. Мы отдали его хорошей семье в Сан-Франциско.
— Ты усыпила Сэмми! Ты его собаку любила! Ахилла! Фашистскую собаку! Ты никогда не любила Сэмми!
По выражению лица, по тому, как она отвела взгляд и прикусила губу, я понял, что на этот раз сенатор Маккарти не ошибся с обвинением. Бедняга Сэмми!
Бартон еще не кончил.
— Это умышленное убийство, — выкрикивал он. — И ты растратила все мои деньги! Ты виновата! Я все понимаю. Я все знаю. У меня все в голове. Это тебе надо к сумасшедшему врачу!
Он выбежал из комнаты. Мы, Лотта и я, услышали, как он сбегает по лестнице. Потом услышали, как хлопнула тяжелая парадная дверь.
Мать лежала на диване. Она запахнула на груди раскрывшийся халат.
— Бартону будет трудно расстаться с этим домом, — сказала она. — Ведь он о своем детстве говорит, не о собаке. А здесь, конечно, много красивых вещей: ковры, фарфор, картины Сойера. Ох, и рояль! Мой рояль! Отдать их… Ужас.
— Так не отдавай. И я не хочу расставаться с этим домом. Так же, как Барти.
— Ричард, родной, ты предпочитаешь остаться здесь? Или учиться в Йеле?
Я не ответил, и тогда она сказала:
— По правде говоря, мне его не жалко. В глубине души. Мы не были здесь семьей. Что мы делали после ужина? Я уходила сюда и читала. Норман уходил в библиотеку работать. Бартон изводил бумагу или качался на кровати. Ты уходил рисовать или смотреть новый телевизор. Артур с Мэри жили лучше, чем мы.
Я повернулся к двери.
— О брате не беспокойся, — сказала мне вслед Лотта. — Он вернется до темноты.
Однако стемнело и прошло еще два часа, а его и в помине не было. Лотта расхаживала по комнатам внизу, дымя сигаретой. Она включила свет во всем доме, словно Барти был моряк, заблудившийся в тумане.
— Чего ты ждешь? — сказала она мне. — Ты же знаешь наш каньон: там водятся пумы!
Я взял фонарь и вывел «бьюик» из гаража. Там стоял велосипед Барти: шины спущены, руль повернут к раме — как спящее животное. Я объехал ближнюю окрестность, останавливаясь время от времени, чтобы позвать его. Мы, бывало, играли в лимонной роще — несколько их еще осталось среди новых домов и газонов. Я прошелся по рощам, освещая фонарем стволы и ветви, словно мы снова играли в прятки. Нет Барти.
На обрыве над бульваром Сансет стояли в ряд кипарисы. Барти собирал для нашей компании твердые круглые шишки величиной почти с мячик для гольфа, и мы стреляли ими из рогаток по машинам внизу. «Бам! Бам! Бам!» — кричал он, когда наши снаряды стукали по капотам и ветровым стеклам. Сейчас уличные лампы в форме желудя освещали кроны, извилистые, как у Ван Гога; Бартона не было. Не было его и у ручья в загородном клубе, где он целыми днями безрезультатно нырял за скользкими жабами. В конце концов я развернулся на бульваре и поехал вверх по Капри к каньону Растик. Это здесь водились пумы и рыси. Грязь веером вылетала из-под моих колес. Фары выхватывали из тьмы призрачные юкки. В небе высыпали звезды. Я посигналил. Никто не откликнулся. Даже койот. Я опять посигналил. На этот раз я услышал — не в каньоне и не с холмов, а у себя в голове — запомнившийся смех Барти.
«Утихомирьте его, ради Бога», — попросил Норман, что было на него непохоже.
Но Барти не унимался. Он тыкал пальцем в сторону экрана, который повесил у нас в большой комнате Билли Уайлдер, чтобы показать еще не отмонтированный окончательно «Бульвар Сансет».
«Ты мертвый! — кричал Барти, адресуясь к плавающему трупу Билла Холдена. — Замолчи, замолчи, замолчи! Ты не можешь разговаривать!»[39]
Мне как-то удалось развернуться на изрытой дороге. Я помчался обратно сквозь пыль, которую сам же поднял по дороге сюда. Я тоже смеялся и одновременно плакал — смеялся потому, что Барти подметил единственную оплошность в фильме, которую не смог исправить Билли; плакал же потому, что, экономя на электричестве, Лотта выключала ночное освещение у бассейна, и я не сомневался, что Барти лежит там лицом вниз, как Холден, только лишен удовольствия рассказать о несчастной жизни, прошедшей перед его глазами.
Я срезал угол лужайки, продавив газон, и остановился на кругу, вписанном в Г нашего дома. Пробежал под аркадой. Нырнул в кабинку при бассейне, нашарил выключатель. Свет разлился лениво, как молоко в холодном кофе. Поверхность воды испещрена была насекомыми, тут плавала половина осиного гнезда и флотилия эвкалиптовых листьев, но брата не было.
Лотта спала на диване, в пальцах сигарета, испачканная помадой. Она села, заморгала, увидела, что это я.
— Где Барти? Вернулся? — спросил я.
Она покачала головой.
— Позвоним в полицию?
Она опять покачала головой, но ранним утром мы позвонили.
Два дня детективы искали, не особенно напрягаясь; как никак, Барти было почти семнадцать лет, и они знали, что большинство беглецов рано или поздно находятся. Я продолжал колесить по округе, один раз вернулся к каньону и доехал до Кэмп-Джозефо — там, в бойскаутах, я с ребятами забил камнями гремучую змею и, к ужасу Барти, сделал из ее кожи пряжку для шейного платка. Лотта сгребла мусор с поверхности бассейна и начала плавать от стенки к стенке. Она провела в воде несколько часов. В сумерках я вышел с полотенцем, но она упорно продолжала плавать, словно намеревалась доплыть до Каталины[40]. Уже взошла луна, и только тогда она остановилась. Мне видна была ее белая шапочка и белые зубы, стучавшие от холода.
— Он кричал, не переставая, — сказала она, выходя из воды. — Кричал и кричал. Я достала пузырек черакола. Ты помнишь черакол? Он с кодеином. Я велела миссис Ортман дать ему. Велела дать весь пузырек. Ему был всего годик. Это я с ним сотворила. Это мне наказание.
С нее текло. Я обернул ее полотенцем. Она привалилась ко мне, обняла за талию. Тело ее было холодным, а дыхание обдавало меня жаром.
— Я никогда не брала его на руки. Никогда не пела ему. Никогда ему не читала. Ах, Ричи! Всю любовь я истратила на тебя.
Она дрожала. Мокрым купальником, мокрым телом она промочила насквозь и меня. От ее волос пахло хлором, с соседнего участка доносился резкий запах лимонов. Она встала на цыпочки, вытянулась и поцеловала меня в шею. Потом уголком полотенца вытерла это место и пошла к дому.
— Скажу тебе правду. Вам лучше жилось бы, будь вы сиротами.
В середине следующего дня зазвонил телефон. Лотта вскочила с кресла, схватила трубку.
— Слава Богу, — сказала она, но я понял, что это не Барти и не из полиции. Через полминуты она отдала трубку мне. — Это монах. Или йог, кто-то такой. Бартон с ними. У них в храме, в городе. На. Слушай адрес.
Веданта-центр оказался на Вайн-стрит, к северу от Голливуда, севернее даже Франклина, где строили свои особняки актеры прежних лет. Через звезды к йогам, подумал я, выезжая на бульвар Санта-Моника. Но центр, огороженный пыльными стенами, состоял всего-навсего из запущенного оштукатуренного дома и маленького храма с тремя куполами. Перед ними, в садике с анютиными глазками и геранью, Барти, согнувшись, выдергивал сорняки. При виде меня он радостно подпрыгнул.
— Привет, брат! — Лицо его сияло. Он тряс мне руку, наверное, как Стэнли при встрече с Ливингстоном. — Это мой потерянный брат, — крикнул он; я увидел, что он обращается к смуглому человеку в балахоне, сидевшему по-турецки на веранде.
— Это не я потерялся. Ты, Барти.
Брат засмеялся высоким голосом. К моему удивлению, чайного цвета мужчина на веранде засмеялся вместе с ним. Его смех напоминал рокот.
— Нет, нет, Барти нашелся. Это ты потерялся, братик.
Свами[41] на веранде помахал рукой. Он предлагал мне подойти.
— Ты брат нашего нового друга, — сказал он. — Мы рады тебе.
— Это мой гуру, — сказал Барти. — Он показал мне свет.
Мужчина сложил ладони под подбородком. Он был толстенький, как Будда, и напоминал изваяния этого божества, которые я видел в Окружном музее: такие же толстые губы, слегка раскосые глаза и удлиненные уши. Но во лбу у него не было драгоценного камня. Я вдруг сообразил, что он есть у Барти: желвак на лбу, вспухавший от переживаний. Уж не решил ли свами, что помешанный Барти — какое-нибудь божество?
— Ты должен понять, — сказал гуру. — Мы все в неведении. Все существа надо научить их истинной природе. Даже цветы, — он показал на грядочку, кажется, нарциссов. — Они тоже должны обрести просветление.
Барти опять стоял, наклонившись, как в ту минуту, когда я вошел. Но теперь он не выдергивал растения. Он водил руками вокруг них, над ними, — так, я видел однажды, действует исполнитель на терменвоксе, меняя электрическое поле.
Свами сказал:
— Твой брат — посвященный. Он может вести их к внутренней жизни.
Не мерещится ли мне? Не гипноз ли это? Тускло-коричневые сорняки сконфуженно припали к земле, а золотистые цветы, напротив, тянулись к ладоням Барти, как подсолнухи к солнцу.