Ицхак Мерас - На чем держится мир
– Я сказал, что уже семнадцать. Поверили.
– Винцук… Винцялис… Ты ведь самый старший. Неужто одну меня оставишь?
– Никуда я не денусь. И не оставлю тебя. Это не в армию, дома буду. Так только… Все равно на работу скоро. – Потом добавил: – И заработок будет. Довольно тебе по чужим огородам спину гнуть… Не намаялась еще?
– Винцук… Винцялис… Тебе учиться надо. И так сколько лет за войну пропало. Хватает нам всего, не буду я больше чужие огороды полоть, да и ни к чему уже, своим обходимся.
– Все равно, не могу, мама. Раз уж взял винтовку, не отдам. Она вскочила, заслонила оружие спиной, боясь прикоснуться к нему руками, и снова закричала:
– Не дам! В колодец брошу! Не пущу тебя! Никуда!
– Нельзя так, мама, нельзя ведь.
Посмотрел на ее лицо, мокрое от слез, и опустил голову.
– Винцук… Винцялис… – снова заговорила она. – Сам ведь знаешь, как берегла тебя… Ведь от верной смерти ушли, из самого ада вырвались. Война-то кончилась, какая уж там стрельба теперь. Другие, мужчины, справятся… Из такого ада выбрались, а сейчас, когда бояться больше нечего, убьют тебя в лесу или в канаве! Убьют тебя, защитника!
– Не надо. Не надо, мама… Я все отца твоего помню. Не сердись, если скажу… Хорошо ему было землю грызть, пока зубы не посерели, пока все лицо не стало серым? Не сердись, что сказал, но и ты мне ответь…
– Винцук… Винцялис мой…
Поникнув, сидела на лавочке, под окном, теперь уже одна, смотрела куда-то вдаль, на большак, за деревья, может быть, туда, где земля сливается с небом, темная, почерневшая земля, голубое, светлое небо.
Кто поймет материнское сердце?
Вырви, покажи его – все равно не увидят, не поймут.
Теперь дважды провожать, дважды встречать придется. Ребят троих – в школу, его, защитника, – с винтовкой. С оружием, от которого разит серым маслом.
Тех-то троих с легким сердцем встречать будет. Всегда вовремя вернутся из школы.
Одного его, защитника, дождешься ли?
Когда?
Ненастной ночью?
Морозным утром?
А если вместо него другие придут, как Маричюке Ятаутасов?
Гроб и оружие?
Они всегда вместе.
– Нет, – ответила она, – не пущу!
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Гроб и оружие.
Возвращался Винцукас грязный, заросший, измученный.
Она уже не пряталась в избу, завидев, что он шагает по дорожке, усталый, сгорбленный. Пусть смотрит, если охота. А может, и не замечает уже от усталости? Будто ей не все равно. Будто она про это думает.
Пусть только возвращается.
Пусть всегда возвращается.
Беда, что грязный? Теплая вода в котле на печке.
Беда, что заросший? Побреется. Она бы и сама побрила, да не позволит он.
Усталый? Ничего, лишь бы дали отоспаться вволю, и ладно.
Пусть только возвращается. Пусть всегда возвращается.
И что бы ни было – ясный день на дворе или кромешная тьма вокруг, она укладывала его и тут же затворяла все ставни, запирала дверь на засов. Окраина. Не дай Бог… Если придут, если во сне застигнут. Прямо из постели… Сохрани Господь.
Детей, всех троих, загоняла на другую половину избы. Чтобы не шумели, дали наконец отдохнуть человеку. Будто мало ему, когда из дома уходит. Смотрела на него, спящего, и на винтовку, прислоненную в головах. Как же так? По плечу ли молодому тяжкая ноша? Ребенок ведь…
И однажды под вечер, затворяя ставни, увидела, что к дому подходит человек. Еще с большака огляделся, свернул на дорожку. Незнакомый человек в серой кепке, в синем пиджаке.
Она загородила собою дверь и ждала.
Человек вошел во двор, снял кепку, а она все еще смотрела, прищурившись, не могла понять: было в его походке что-то знакомое.
– Добрый вечер, – сказал он, глядя ей в лицо. – Не захлопнешь дверь перед прохожим?
Она даже вздрогнула.
И голос знакомый. Голос? Увидела знакомые серые глаза. Винцас? Винцас Ятаутас?!
– Смотри-ка… Узнала… Хоть и облысел, а все равно узнала…
Он мял в руках серую кепку.
Потом беспокойно огляделся, точно боясь кого-то.
– В избу-то впустишь? – спросил он. – Не хотелось бы на дворе… Я ненадолго.
Она попятилась, и он вошел в дом.
– Значит, здесь и живешь, – сказал, то ли спрашивая, то ли сам себе отвечая.
– Здесь… С детьми…
– Знаю… Говорили мне дома.
Сели за стол. Он – по одну сторону, она – по другую.
– Темно, – сказала она. – Хоть ставни открою. Выбежала, открыла. Стало светлей в комнате. Гораздо светлее. Увидела, какой он грязный, заросший, может, и голодный.
– Воды нагрею. Умоешься, – сказала она.
– Нет, нет! Не надо, я на минутку только.
Она все-таки пошла в кухню, поставила греть котел и присела у печи, глядя на потрескивающие сучья. Огонь, багровый, хватал ветку за веткой, в красном пламени сперва еще виднелось коричневое дерево – то чернея, то вспыхивая ало, прежде чем подернуться серым пеплом.
В этом багровом огне, в этом пламени ей хотелось увидеть себя, как в зеркале. Но видела не себя, а только обугленные сучья да потрескивающие еловые поленья.
Хотелось хоть одним глазком поглядеть на свое лицо, много ли уже морщин, совсем ли выцвели синие глаза. Осталось ли хоть немного румянца на щеках. Хоть сколько-нибудь.
Встала, поправила косу. Приколола ее покрепче.
Обжигая руки, налила горячую воду в таз, который всегда подавала Винцукасу. Еще холодной плеснула. Попробовала на ощупь – годится ли. Принесла в комнату, поставила на табуретку. А он – где оставила его, там и сидел. Как опустился на скамью, так и с места не двинулся. Как уронил руки на стол, так и лежали.
Она тихо прошла на другую половину избы, где спал ее старший, нашла бритву, мыло, осколок зеркала. И кожаный ремень – направить бритву.
– Побрейся, умойся, – сказала.
Облокотилась на стол и смотрела, как он точит бритву, как намыливает щеки, бреет щетину, отирая ее об клочок газеты, как скоблит подбородок, вот уже и ямка выступила.
– Да, не думала… – сказала она. – Не думала, что свидимся.
– И я не думал… А вот видишь…
И, немного погодя, добавил:
– Зря это я прихорашиваюсь. Не засидеться бы. Ты… не боишься, что зашел? В лесу я теперь, может, и сама догадалась…
Он отвернулся.
– Вижу, что-то не так. Грязный весь и все по сторонам озираешься.
Умывшись, он сел на прежнее место, опять несмело сложил руки на столе. Оба молчали. Легко ли говорить, когда вот так встретишься?
– Дети где? – спросил.
– Младшие носятся где-то. Как весна, так они и по лужам. А старший спит. Умаялся на работе, отдыхает.
Она вспомнила вдруг, что и в самом деле на другой половине спит ее старший, вдруг проснется, войдет и увидит, как они сидят даесь оба. Что будет? Как-то встретятся они, два Винцаса, тот, что здесь за столом, из леса, и тот, старший ее, с винтовкой, Винцас, сын Винцаса?
– Спит… – сказала она. – Он нескоро встанет.
– Конечно, – ответил он. – Поспишь… Как не отоспаться после такой работы. Большой уже, а?
– Большой.
– Видишь… Мог бы и у нас такой быть. Большой бы вырос уже.
Она не ответила.
И снова сидели они друг против друга, смотрели и думали о чем-то, каждый свое.
Потом она спохватилась, что не накормила гостя.
Принесла хлеба, шматок сала, нарезала.
– Хорошо, что дети не дома… – сказал он. – А ты прости, что зашел, помешал вам. Хотелось зайти. Повидаться. Хоть разок. Ты не сердись.
Она поставила перед ним тарелку:
– Ешь.
Он взял кусок хлеба, посмотрел ей в глаза, криво усмехнулся:
– Такое время, а?
Она смотрела, как он ест, и ждала, уже давно ждала, когда он заговорит…
– Сказка моя короткая, – сказал он. – Ездил, скитался по белу свету. Потом воевал. Был в плену, в концлагере сидел. Война закончилась, я и махнул домой. Видишь, вернулся все-таки. Тут и давай меня таскать. Раз вызвали – явился. Второй – опять явился. А как третий раз вызвали – не пошел больше. В лес подался, места себе искать. Ну что? Не короткая сказка?
Она смотрела на человека, такого дорогого когда-то, такого желанного, давным-давно потерянного и вдруг объявившегося.
Неправда!
Не может быть такого.
Самая злая несправедливость!
– Не иди к ним… Не надо… – сказала она убежденно. – Оставайся… если хочешь… Не ходи в лес… Серые глаза блеснули и потухли.
– Не могу. Найдут. Всю войну прошел, весь плен. А тут – свои. На родной земле. Дома. Придут и убьют. Не могу. Она встала из-за стола.
Пойти, что ли, на другую половину, разбудить Винцукаса? А может, и в самом деле разбудить Винцукаса?
– Не ходи никуда, – попросил он. – Ни к чему это… Я сам уйду.
– Не надо… Не надо тебе в лес.
– Сам взвалил этот крест, самому и нести теперь. Нахлобучил на голову серую кепку, застегнул свой синий пиджак.
На другой половине избы что-то стукнуло.