Габриэль Витткоп - Страстный пуританин
Много раз я спрашивал себя, думает ли она обо мне так же часто, как я думаю о ней.
Дени провел все лето и начало осени в спокойствии, больше походившем на оцепенение. Как-то вечером он даже решился снять со стен все изображения тигров и убрал их на чердак - меланхолично, как закрывают ящик с любовными письмами. Он и не думал поздравлять себя с обретением душевного покоя, которого вот уже несколько месяцев так ждал. Сумрачную печаль испытывал он от необходимости положить конец тому, что так долго, так быстротечно было самым средоточием его жизни, от ощущения, что его любовь удаляется от него, как море отступает от берега, оставляя все же после себя горстку диковин. Но были и другие дни, когда он мучился злобой, оттого что его собственная потребность страдать так на нем отразилась.
«В одном первобытном индийском племени, у женщины, жившей среди тигров, были зубы... попытку его соблазнить... поедала, отдавая тиграм остатки тела...»
Не успеваю я прочитать этот текст, взятый из сомнительного источника и обнаруженный мной в неинтересной книге, которую я случайно открыл на набережной[38], как солнце чернеет. Что-то вспыхивает в моей голове.
Я вернулся домой во власти смутной, но невыносимой тревоги. Мне никак не удается распознать причину моего беспокойства.
Опять все начинается сначала. Тщетно я раздумывал, не переменить ли мне жизнь, чтобы отдалить ужасный лик. Я даже вообразил себя живущим в сторожке на каком-нибудь заброшенном сельском кладбище где я разбил бы сад. Я уже представлял себе летние вечера и блуждающие огоньки, пробегающие между стелами, когда луна отбрасывает на белую стену тень от ограды. Тень перекладин, да, будто я все еще там...
У тигра новый охранник - молодой, симпатичный мужчина со спокойными жестами. И все-таки я ненавижу его так, как если бы он был каким-нибудь грубияном, и спрашиваю себя, в силу ли привычки демонстрирует ему тигр свое блаженство и только ли взгляд жидкого янтаря... Я не решаюсь обратиться с расспросами к охраннику, ревность блестит, как ртуть.
И потом, есть еще понятие публики и ее грязных взглядов, проявление гнусности и кощунства, от которых меня тошнит. Я вижу багровые лица воскресных посетителей, их глаза и глотки, разинутые в гротескном церемониале, слышу голоса, неизменно отвратительные и всегда неуместные. Но особую неприязнь вызывает у меня охранник - избранник, подметающий испражнения, приносящий воду и свежую плоть, верный хранитель ключа.
Тигр спал, повернувшись спиной к решетке. Он спал, как спит река или гора, чуть заметно подрагивая, затерянный в глубоких отзвуках своего эха. Мне казалось, я слышу его вдохи и выдохи, дыхание небосвода.
Я долго простоял там, созерцая его сон. Я был один, потому что знаю, в какие дни и часы зоосад бывает пуст.
Матье часто видел в районе Гранз Огюстен[39] торговку печеными грушами - он знал ее много лет, и за это время она ни капли не изменилась. В молодости она присутствовала на казни Дамьена и до сих пор любила рассказывать об этом во всех подробностях.
Это было в конце дня - оставшись один в гравировальной мастерской, Матье управлялся с прессом, как вдруг, подняв глаза, заметил сквозь оконные стекла ковылявшую прочь старуху. Он подумал о ее рассказах, потом, воскресив в памяти собственные поездки в Версаль и тот оборот» который вещи принимали в его сознании, на краткий миг задался вопросом, в какой мере казнь Дамьена могла бы послужить ему ужасным уроком. Вскоре ему предстояло забыть, что он себя об этом спросил. Когда наступило воскресенье, Матье оделся с особой тщательностью и, взяв с собой...
В глубине ящика обнаружился блокнот, а в нем - очень давно записанные мною слова Хуана де ла Круса: «Мой путь - бегство».
Death-wish[40]...
Вчера, на улице Ля Боэси я остановился как вкопанный перед витриной магазина Ревийон. Среди пелерин и накидок из голубого песца лежала громадная тигровая шкура, сплошь закрывавшая собой весь выставочный помост. В этом уменьшенном виде – pars pro toto[41] - тигр дожидался, пока я пройду мимо, - если только не сам я, скитаясь от ожидания к надежде, отыскал ведущий к нему путь.
Никогда не видел я ничего прекраснее этого снежно-золотого меха, никогда еще не казался мне столь значительным узор - ключ ко всем загадкам. Эта шкура была предназначена мне, и, свернувшись среди ее грозных ласк, я должен был раствориться, исчезнуть в слезах и в смерти. Итак, именно здесь, как жрецу Цинакану, мне предстояло найти ответ на все мои вопросы.
Я набрался смелости и толкнул дверь, меня обдало парфюмерной волной, и в ту же секунду девушка с платиновыми волосами, затянутая в крошечное черное платье, спросила меня с механической улыбкой проститутки, что я желаю.
- Ту тигровую шкуру...
- Бенгальского тигра...
- Я хотел бы ее купить...
- О, но она не продается, мсье. Это часть оформления...
Смутившись под взглядом продавщицы, я не нашел в себе мужества настоять на своем. Однако надменность, с которой она воспротивилась моей просьбе, внезапно наполнила меня невыразимым счастьем. Не он должен быть моим, сказал я себе, выходя из магазина, но я должен принадлежать ему. Это знак. Покупка священной шкуры - и только она - стала бы единственным непростительным кощунством чудовищной подменой субъекта объектом. Какой умилостивительной жертвой, каким приношением следовало теперь искупить эту мысль?
Я вернулся домой пешком, смутно угадывая вокруг себя шум машин и сияние огней. Мне казалось, что тигр шагает справа от меня, я словно бы чувствовал, как от него струится ко мне тепло, проникая сквозь одежду. Я едва касался земли.
Сейчас этот экстаз прошел. Я очень спокоен. История Моберти, облачившегося в тигровую шкуру, чтобы растерзать Дзанетти, неожиданно приходит мне на память, причиняя страдание. Нет, пусть ничто ужасное не смущает мои мысли, ибо триумфальное жертвоприношение должно иметь лик простой и чистый, как мох или трава.
Я составил завещание в пользу Бланш.
Дени привел все свои дела в порядок. Целый вечер ушел у него на сжигание писем и написание новых. От бесповоротности, заключенной в этой процедуре, у него сжималось сердце. Между тем, огромная радость и возбуждение, порожденные принятым решением, упорно отвоевывали его у черного страха, который поднимался в нем, как прилив, нещадно затопляя нутро.
Около двух часов ночи, сидя в большом кресле с «ушками», он попытался подвести итог своей жизни, охарактеризовать ее, присвоить ей этикетку, поймать ее - крошечную в его сжатой руке - с жестокостью птицелова, с алчностью скупца. Все было хорошо так, как было, сказал он себе. Моя жизнь стоила труда быть прожитой, какой бы скверный ни выпал опыт. Он думал так без глубокого убеждения, мысли были поверхностными, словно давно знакомый урок, заученный наизусть. В самой глубине его души открывалось окно, за которым он угадывал белую пустынную дорогу, бесформенную равнину - пейзаж его жизни. Теперь весь смысл его существования, его единственное значение, единственная его свобода перенеслись к действию, которое он собирался свершить. К одному искуплению.
На рассвете он выпил немного чая, и это его успокоило. Внезапно в нем осталась одна лишь радость, словно перед отъездом в дальние края, в долгое путешествие. Он почувствовал себя так бодро, что захотел добавить еще несколько строк в дневник, который до сих пор вел.
Утро понедельника, и на улице дождь - значит, в зоопарке никого. Я вижу все наперед, я уже знаю все эпизоды фильма.
Те охранники, которые не заняты поддержанием порядка, как раз отправились на склад за кормом и всем необходимым. Затянутый коричневым брезентом грузовичок, возвращаясь с боен, выруливает в служебный въезд, но я-то знаю, что, по соображениям гигиены, понедельник для крупных хищников назначен днем еженедельного голодания. Омытый дождем, цемент выглядит почти черным. Песок, тихонько потрескивая, впитывает воду. Подходя к корпусу хищников, я замечаю со спины мужчину в синем - он шагает прочь, толкая тележку. Кладовка открыта. Я уже заслышал громкое пробуждение кухни, шум которого наполняет мне уши. Он оглушителен, но пунктуален. Я проверяю время по наручным часам - точным часам пуританина. И правда, семь минут десятого. Предполагаю, что к четверти десятого все закончится. Я протягиваю руку к крюку на перегородке. Ключ в очередной - последний - раз оживляет в моей памяти образ Бланш, стоящей возле кирпичной стены, и оцинкованную трубу водозабора. Да, ключ тот же самый. Я выхожу из чулана, мельком взглянув на старый телефонный аппарат, на трубку, которую человек в синем скоро сорвет, заикаясь от волнения. Скверная для него история. Я вступаю в знакомый плиточный коридор, пахнущий дезинфекцией и мочой. Снедаемые любопытством маленькие гиены, приходящие в возбуждение всякий раз, когда я здесь прохожу, провожают меня глазами. Пантера трется о прутья. Мне вспоминается сон - уже далекий, как моя жизнь: