Владимир Данилушкин - Из Магадана с любовью
— С Валентиной потолковать. Наверняка этот заяц-летяга трепался…
— К черту послала, и его, и меня. Горы золотые сулил, на руках носить обещался, ну и прочие глупости. Она вроде как смехом поддакивала и все. Какой позор, всех дураками выставить!
— Крышу не обещал железом покрыть? Конечно, чепуха. Наплевать и забыть, — мне этот вариант больше всего нравился из-за кажущейся легкости. Но как забыть-то, наверное, это трудное всего сделать. Я вспомнил недавнее свое горе. Надо не замыкаться на нем коротким замыканием, больше говорить о больном. Скажи, как у тебя зуб ноет, и боль ослабнет.
— Да я понимаю, что дурь. Умом понимаю. А обидно мне. Ладно бы не заботился, все ж им, а мало. Сердце вырви и отдай. — Петропалыч пытается обуздать дыхание, успокоиться. — Вот лихорадка трясет. Смех один. Я говорю, работа крестьянская нужна. Нарубить с кубометр дров, любая трясучка пройдет. Вот они что со мной сделали. Никогда в жизни не было так погано, фронт прошел и лагеря. Будто черти на сковородке жарят. Двое суток не могу в себя прийти. — Вот смотри, — он нарисовал круг, а внутри точку. — Здесь я, а здесь ведьмы летают. То одна ущипнет, то другая. Ведьмин круг. То жар, то гусиная кожа. Сподобился, познал на старости лет страсти. Что за лихоманка? Будто белены объелся. Теперь я понимаю, про что эта поговорка.
И вдруг он стал самим собой: щеки порозовели, глаза ожили, перестала трястись голова. Вот так в детстве беду можно было так отвести: подуть на ушибленное место, шлепнуть землю, которая ударила в локоть или коленку. Взрослые несчастья никогда не проходят, ну разве что с нашей кончиной.
Пропал Петропалыч. Дня через три появилась Валентина с поджатыми губами. Елена вызвала меня и озабоченно спросила, не знаю ли, где он. Валентина сидела рядом нахохленная и смотрела в окно, а когда я пожал плечами, глянула на меня исподлобья и презрительно отвернулась.
— Вы же с ним говорили, после этого он ушел. А он, между прочим, хорошо о вас отзывался. Что вы ему наговорили?
Вот номер! И позором заклеймила, и зашантажировала, а ведь без причины. А зацепку ей дай, как тогда? Голову открутит. Коварная какая!
— О чем говорили? Не могу же я выдавать чужие тайны.
— Ясно. Тайны! Надо же! Вбил себе в голову и носится. Бред! Один идиот придумал, другой рад подхватить. А то, что женщину этим оскорбляют, в голову не придет. Убила бы гада! — Она с яростью поднялась. Я отступил, зажмурился. Она засмеялась: — Испугался? Тебя тоже бы стоило, да ладно. Кажется, я знаю, где его искать…
Петропалыч появился в конце дня с тенью тихого прозрения на лице. Я поприветствовал его, не получив ответ. Под наркозом, что ли? А я ведь в окно заметил, как он шел, навстречу выбежал. Петропалыч прошел к Елене, и они вдвоем в кабинет директора. Застряли надолго. Еле дождался.
— Ну, поздравь, всего лишился. Клиентуру ты у меня отбил, Олег — жену. Теперь последнее отнимают — работу. Уходи и все. Хочешь — с почетом, хочешь — с треском. День такой — пятьдесят пять мне, по северным меркам пенсион положен. Ездил я к этому хмырю, не утерпел. Снова сердце огнем зажгло. Приезжаю, а он за стол тащит, лебезит. Уважил, мол, я его. Уважение нашел. Сочинитель, говорю. Андерсен. Ну и что, говорит, имею право. Мне бы радоваться, что наврал, а еще хужее. Сдавило, как железом. Вдохнуть не могу. А давай, говорит, кто кого перепьет, тот Валентину возьмет.
— Ну и кто кого? — Спрашиваю и вспоминаю свою студенческую дуэль.
— Да, такими друзьями стали, — целуемся и плачем, цыганщину крутим. Я клятву дал, что ухожу с дороги и не мешаю молодым. И как мы стали друзьями, так полегчало. — Петропалыч повертел головой и постучал пальцем по затылку. — Как же все надоело-то! Осточертело!
А дальше завертелось, Петропалыча быстренько спровадили на пенсию. Устроили вечер, памятный адрес сочинили. Звонкие барабанные речи он выслушивал с виноватым видом. Ребята-художники расстарались, изобразили у лунки в рыбацких доспехах, а лицо не стали рисовать, фотокарточку приклеили, ту самую, солдатскую. Телевизор вручили портативный — из фонда директора.
Юбиляр, с трудом перебарывая волнение, благодарил, ему хлопали, и тогда он, махнув рукой, стал, заикаясь, рассказывать, как сбежал из концлагеря и пробивался через линию фронта в Красную Армию, как командир его берег, сюда бы этого командира. Он понимал, что слушают плохо, не принято на мероприятиях столько говорить. Вот если бы встреча с ветераном была, тогда другое дело. Но он не умел себя на полуслове оборвать, а когда закончил, все облегченно вздохнули, и веселье вспыхнуло с новой силой.
Я увидел его в окно уходящим, хотел побежать, но надо же человеку побыть одному, решил я, отлично зная, что это не тот случай. У нас в Новосибирске, по крайней мере, там, где я жил, достаточно было безадресно повесить свою проблему в воздухе, и находился радетель. А здесь это нарушение свободы. На Чукотке, рассказывал мне один специалист, человек уходит в тундру, его никто не спросит, куда. Даже если он утонет в озере. Никого потом не грызет совесть. Зато полная свобода. Вот и Петропалычу надо побыть одному, пережечь в себе горечь. Магадан соплям не верит. Только мне кажется, тот, кто исповедует эту теорию, должен быть птицей-фениксом, восстающим из пепла.
Елена вытянула меня танцевать и тут же прильнула разгоряченным телом. И говорила как о решенном: издание книги живых анекдотов возможно. Это будет научная работа, и она отпустит меня в Москву поискать хорошего научного руководителя, только нужно все делать умеючи.
Неожиданно вечер расстраивается. Общее впечатление подпортил Кока, мол, когда нет виновника торжества, оно один к одному походит на поминки. Его осадили: шуточки должны иметь границы. Даже я возмутился: что же не побежал, не вернул юбиляра? А то мы обличать горазды, а действовать — не очень. Да нужно ли поднимать бурю в стакане? Пятьдесят на пятьдесят, что юбиляр уже дома, уткнулся в подаренный телевизор, пропустил стаканчик для душевного равновесия. Где-то да припасено, не мог же прийти ко дню рождения без припасов. А Валентина, скорее всего, пирог испекла. Или поварих в своем ресторане попросила, чтоб все по чести-совести, по калькуляции. Самый лучший врачеватель — мать родная, она душу вывихнутую ставит на место. Мамы нет, жена сгодится, тоже женщина. Не любовью, так жалостью вытащит из хвори. И дочка, как говорит он сам, младший персонал.
А еще старшая, которая на врача учится, а значит, душу понимающую имеет и милосердный навык. Этот факт почему-то ускользает от внимания. Просто я эту девушку никогда не видел. А она, конечно же, отбила телеграмму на красочном бланке. Петропалыч продолжает слать ей деньги, признает за дочь, хотя их отношения в связи со смертью матери пришли в не очень понятное состояние. Когда свои дети в совершеннолетие входят, мужики прекращают алименты платить, по закону, а он поступает по своей большой совести. Зато уважают женщины, которым он чинит утюги. Дочка, говорят, вылитая мать. А где настоящий отец — у него сто дорог. Петропалыч не может ослабить заботу. Он сильный, не сломается. Не должен. На рыбалку станет ходить, пропадать в тайге, а природа врачует любые раны, напитывает жилы, чтобы не надорвались. Нужно будет составить ему компанию, как-нибудь постараться.
— Ну что сидишь? — Укоризненно произносит Елена. И впрямь сижу за столом и малюю какую-то рожу. — Жалко мужика? Пропадает, можно сказать. Но что я могу поделать? Воспитательные меры применяли? Да! Подействовало? Нет. Если я это спущу на тормозах, мне самой влетит.
— У него причина и следствие поменялись местами.
— Ну вот, милый, и ты туда же! Может быть, запьешь в знак солидарности, так сказать? Запомни раз и навсегда, у алкаша есть тысяча причин заглянуть в стакан. Ну, подумай: молодая баба ухаживает за ним, готовит, стирает его белье, терпит пьяные художества, то есть поставила на себе крест, а он все не доволен. Ладно, прекратим эти дискуссии, а пойдем ко мне в гости. Ты, я вижу, сильно переволновался. Ну, уж эти мужчины! Художественный тип. Не раскисай, Колюня. Жизнь — жестокая, но клевая штука.
Квартира Елены, все такая же прибранная, прилизанная, слегка казенная, действовала на меня подавляюще. Не дай Бог что-нибудь разбить или помять. Лучше расположиться в кресле и выждать, пока возится на кухне. Затянувшаяся тишина не успокаивает, а будоражит. Будто в западне. Вышла, неожиданная, насмешливая. Обворожительная.
— На, вот, переодевайся, будем пунш пить. — И бросила мне на колени что-то красное. Я развернул это и узнал доломан — гусарский костюм. Карнавал для двоих. Достала из шкафа пистолет. Бутафорский, а все равно что-то екает и холодеет в кишках. Прицелилась, как пальнет! Вот оторва!
Утром, уходя на работу, я столкнулся на лестнице с окатившим меня немым презрением Володей.
— Тебя ждали, между прочим. Петропалыч сюда заходил побазарить, а ты плевать хотел. Старик к тебе явно тянется, свинтус.