Наталия Соколовская - Рисовать Бога
Такой Левиной реакции Нина, видимо, не ожидала. Но привычка числиться в хороших девочках оказалась сильнее желания «доискиваться правды».
– Ладно, Левка, не кипятись, чего там.
В кухне произошло какое-то двигание табуретами. Вероятно, Нина решила быть поближе к Левушке, чтобы ей известным способом загладить оплошность. Воспользовался ли этим сын, Славику было не видно. Зато дальнейшая Лёвина речь слышна была весьма отчетливо.
– Вот ты мне вчера про профессора своего аналогичное плела. Почему он национальность свою скрывает… Ну, ладно, я с тобой сплю. Это, положим, накладывает обязательства. А он-то что тебе должен? Он же не открещивается. Он молчит. Перед кем ему отчет держать? Чего ему в грудь-то себя бить? Ты ж, Нинок, филолог, тонкая натура. У него сестра и мать, сама говорила, живьем в ров легли под Гомелем. А тебе, что, хочется, чтобы он звезду Давида на лбу себе рисовал?
Нина сердито двинула табуреткой, встала, начала набирать воду в чайник.
«Вот какой Лева упертый. Оседлал осла и поехал. Сколько можно-то». Славик жалел Нину, к тому же он хотел выбраться из коридора, но не знал, как сделать это незаметно. То, что говорил сын про Нининого профессора, за чтоон защищал его, брал его сторону, было понятно Славику. Он не хотел понимать, а оно само собой понималось. Славик даже подумал, что говорит все это Лева для него. Потому что знает: сидит отец в проклятом коридоре и деваться ему некуда.
А Леву форменно несло, и закрывать тему он не собирался.
– На той неделе мы с тобой в курилке вашей стояли, и мимо твой профессор шел. А ты прекрасно знаешь, что ему не нравится, когда девушки курят. Так что ты сделала, помнишь? Ага. Молчишь. Ты быстренько целую половину родопины в урну бросила, даже не захабарила. Я прямо обалдел. Он все понял, остановился, улыбается, а ты чуть не в реверансе присела, так тебе хотелось пай-девочкой выглядеть.
Славик мучился, не зная, как ему выбраться из своего нечаянного узилища и, наконец, придумал. Он поставил недочиненный ботинок на место и осторожно повернул замок входной двери. Но все-таки узнать, чем дело кончится, ему хотелось, и он замер на низком старте.
– Как-то все это несимпатично, Нинок, получается. Ты на лекциях киваешь, в рот ему смотришь, а на экзаменах в руки, когда он оценки в зачетке твоей рисует. Знаки внимания ловишь. А за его спиной ревизией его жизни с посторонними занимаешься. То – не сказал. Это – не сделал. Говоришь, он на факультетском парткоме не стал вас выгораживать, когда вы свою газетенку самопальную по рукам пустили? А чего ради вас защищать, когда все вы такая же дрянь, как та партийная сволочь, да и хуже еще, потому что с высоты своей, так сказать, внутренней свободы умудряетесь другим несвободу навязывать? А насчет отъезда… Тебе-то лично – для чего валить отсюда? В коробочку с тушью плевать надоело? Что такое особенное ты тамсобираешься делать, чего здесь делать не можешь?
Левушка явно издевался, провоцировал Нину. И непонятно было, для чего. И почему его так заклинило на профессоре, который к нему лично не имел никакого отношения.
По движению в кухне Славик понял, что пора ретироваться, и тихо вышел на лестничную площадку. Через несколько минут Нина, с криком «рехнулся совсем, проповедник чертов!», сбежала по лестнице вниз.
Левушка постоял, подождал, когда хлопнет дверь, потом, сунув голову в лестничный пролет, подмигнул отцу:
– Давай, батя, возвращайся. Показательное выступление окончено.
После этой истории Нина сошла на нет. А во Владивосток сын уехал и вовсе со своей бывшей однокурсницей, и жил там с ней мирно и любовно, а словесные баталии, которые ни выиграть, ни проиграть невозможно во веки веков, привычно вел с отцом по телефону.
__________<Нам с Ритой дали десятиметровую комнату в бывшей усадьбе, точнее, во втором этаже маленького флигеля для прислуги, в малонаселенной квартире. Собственно, «населять» дальше и некуда, тут всего две комнаты и общие с соседями коридор и кухня. И, разумеется, «удобства». Так это здесь называют. Удобства – это уборная, стены которой выкрашены до середины темно-зеленой масляной краской.
За это время Риту и меня, по очереди, несколько раз приглашали на беседы в НКВД, на Литейный. Были очень любезны, расспрашивали о родителях, о друзьях. Когда Рита поинтересовалась судьбой своей родственницы, той, что прислала письмо, ее попросили не беспокоиться об этом.
Меня расспрашивали о характере моей работы в Люблине и в Париже, насколько тесно я был связан с эмигрантскими кругами. У них уже есть моя книга.
На всех беседах присутствовала стенографистка.
Рите была обещана работа в оркестре Областной филармонии. Мне в издательстве, переводчиком.
Наши соседи – семья из четырех человек: муж, рабочий-механик с местного аэродрома, жена, их одиннадцатилетний сын и пятилетняя девочка. Женщина работает медсестрой в местном больничном пункте. Она выглядит старше своих лет, у нее изможденный вид, она худая, с большим животом, скоро ей снова рожать. У соседей комната поделена надвое фанерной перегородкой.
В коридоре, около входа в кухню, находится единственная на всю квартиру радиоточка. Круглая черная тарелка вещает беспрерывно, от гимна до гимна: последние известия, оперные арии, детские и взрослые радиопостановки следуют одни за другими. Особенно популярно духоподъемное хоровое пение. Выключать радио не позволяют соседи, говорят, не положено, мало ли что. Дверь в их комнату все время приоткрыта.
Поначалу я думал, что радиоприемник испорчен или трансляция идет с чудовищными помехами, такой шум несся оттуда. Он был сродни бешеному ливню, когда тот под порывами ветра внахлест идет по земле. Оказалось, что этот звук – овации. Диктор так и сказал: «Овация достигает стихийной вихревой силы при появлении товарища Сталина». И вот что я заметил: когда трансляцию дают в записи, время аплодисментов не сокращают, сколько бы они не длились: пять, десять минут, или больше.
На всю квартиру один кран с холодной водой, над кухонной раковиной с отбитой эмалью. Утром в ней моются голые по пояс соседи.
Через кухню протянуты веревки, на которых сушится белье, постельное и исподнее. Поначалу Рита впала в прострацию. С трудом заставляла себя выйти из комнаты. Потом привыкла.
Однажды застал ее в слезах. Она сидела, прижимая к лицу свои шелковые чулки. Пятки на них были ровно срезаны ножницами. Никого, кроме соседки, дома не было. Муж на работе, мальчик в школе, девочка в детском саду. «Понимаешь, это последняя пара, последняя. В магазине таких не купишь». Ни до, ни после не видел ее плачущей.
Сейчас середина июня, время белых ночей. В парке цветет сирень. Он прелестный, немного запущенный. По ночам в нем поют соловьи. Окно нашей комнаты все время открыто. Я задыхаюсь от нежности и горечи. Моя любовь к Рите – род послушания. Вот что это такое.>
<На фоне очередного процесса идет широкомасштабная подготовка к столетнему юбилею смертиПушкина. Нет, не «очередного». На этот раз, похоже, что-то особенно грандиозное. Непрекращающаяся истерия в газетах, как по тому, так и по другому поводу. Вот образчики: «Только теперь, в сталинскую эпоху, слава Пушкина стала подлинно всенародной…». И рядом: «Зорче глаз, выше революционную бдительность», «В эти дни одно слово у всех на устах – расстрел!», «Приговор приведен в исполнение. Контрреволюционное отребье мечом народного правосудия стерто с лица земли…»
А как же «милость к падшим»? Если, конечно, предположить, что «падеж» напал на добрую треть страны.
С оркестром ничего не вышло. Риту даже на прослушивание не пригласили. Наш куратор предложил ей работать с французскими туристами, останавливающимися в «Астории». И добавил, что, если у нее будет желание, она может играть в ресторане при гостинице. Еще в ее обязанности входит писать отчеты о разговорах приезжих между собой и с ней.
Мое издательство находится недалеко от НКВД, на одной с ним линии. Три дня я должен быть в присутствии, остальное время могу работать дома. Не знаю только, кому нужны в Польше и Франции переводимые мной бесконечные и самого среднего качества статьи и стихи о Пушкине. Зачастую ко мне обращаются из «Ленинградской правды», просят сделать обзор польской и французской периодики. Материалы мне предоставляются незамедлительно, они здесь выписывают всё. Иногда я вижу свои переводы в газете, но сильно отредактированные и снабженные соответствующим комментарием.
Вчера немолодая редакторша, похожая на тех, кого здесь называют «из бывших», придя в нашу комнату, дрожащим от негодования голосом говорила, что « теперьдаже дружеская антисоветская шутка должна караться». И еще о ярости, которая ее «физически душит», когда она думает об «этих нелюдях».