Елена Чарник - Двадцать четыре месяца
Он стал собираться в студию. Нашел нужные объективы, сложил в сумку, надел куртку, запер дверь, спустился по лестнице во двор. А потом он шел, не останавливаясь, шел, переходя мосты, сворачивая в улицы. Оглянулся вокруг, когда к его внутренней боли прибавилось что-то, добивающее его извне: он шел по Садовой вдоль Апраксина двора, не замечая, что ему приходится то подниматься на его ступени, то спускаться с них, из подвальных дверей магазинов безобразно орала и добивала сама себя ударниками музыка. Музыка и была болью снаружи. Музыка отвечала его сильному желанию, чтобы ему вдруг расплющило голову чем-то тяжелым. Он представил себе состояние людей, слушающих такое постоянно. Люди, идущие навстречу ему и сзади, его задевали, он как будто разучился уступать дорогу, хотя замечал идущих вокруг людей и, как обычно, удивлялся их оживленности. Он замерз и вошел в булочную согреться, решил, раз уж вошел, купить хлеб, встал в очередь к прилавку. Сначала он испытал жуткое чувство стыда, потом осознал, что это из-за запаха, резкого женского запаха (запаха Лизы), сладкого и тошнотворного. Он увидел, что за высоким круглым столиком пьет кофе с молоком женщина-бомж. Он выскочил из булочной, как будто запах исходил от него и все это заметили, как будто это был на самом деле запах Лизы, а он был убийцей Лизы, и поэтому от него так пахло.
На улице слегка очнулся, решил, что хватит с него всего этого диккенса, решил взять себя в руки и ехать пока домой. Он переходил Невский, чтобы попасть на остановку, но оцепенение, видно, не до конца прошло, он что-то не рассчитал, и поэтому его сильно ударило в левое бедро и отбросило за зебру, но недалеко – водитель успел притормозить. Саша не потерял сознание и выслушал весь предназначенный ему мат водителя. Водитель одновременно матерился и звонил в “скорую”. Милиция приехала сама. Саша все-таки отключился, как ему потом сказали – от болевого шока. В больнице он очнулся уже после сновидений, устроенных ему наркозом. Ему снились очень яркие пейзажи, цветущие деревья на ярко-синем, светящемся фоне, ярко-синяя вода с разлитой в ней яркой же движущейся живописью отражений. И другая была вода – серая, но отражение в ней было самым красивым: без ряби, ровное, как в стоячей, но не стоячей, а двигающейся крупными массами воде, отражение корабля. Красный, коралловый, киноварный и кремовый цвета обшивки делали серую воду голубой. Под наркозом ему оперировали перелом бедра.
Он лежал в больничной палате и наслаждался реальной болью в месте перелома, благодаря которой отступила душевная. С душевной болью он принял решение больше никогда не бороться. Он признал, что невыносимая внутренняя боль, которую он время от времени испытывает, является его личной особенностью, тем, что “входило в комплект”, с чем не нужно ничего делать: бороться, лечить, выяснять причины, что это – нечто, что он должен испытывать и должны испытывать такие, как он. Что из этой боли не нужно извлекать никаких уроков и не нужно пытаться ее избегать. Что это часть его жизни, даже часть его тела, и, избавившись от нее, он потеряет какую-то ценность, переходя на высокий слог – потеряет себя. И еще – что боль не уничтожает его, а мешает его уничтожению. Потом мысли отделились от его тела и приняли отвлеченное направление. Он стал думать о том, что страны, в которую он приехал вместе с той отколовшейся частью, из которой он приехал, в определенном смысле (не в том, который имела в виду Валентина Федоровна) попросту нет, что она представляет собой только систему отражений, расставленных на всем большом ее пространстве невидимых зеркал, и все, что здесь происходит, – только отражения того, что где-то на западе, или на востоке, или в Африке уже происходило, как все петербуржские дворцы и церкви – отражение тех построек, что были уже построены в других местах. А дальше, в глубь страны, отражения уходят еще более неясными: в его городе постройки местами были как бы петербуржскими, отражениями отражений построек. И что общеупотребительное сочетание “как бы” как нельзя лучше подходит для такой отраженной жизни, и что тогда, конечно, можно не чувствовать запаха собственной мочи в “парадной” в силу того, что и самой мочи “как бы” нет. Он попробовал мысленно проследить, чем посекундно занято сейчас то существо, чьей отраженной жизнью он тут живет. Впрочем, о чем-то подобном он где-то читал. Это были не его личные мысли.
На следующий день пришла Лиза. Она не сделала аборт. Сказала это сразу, как вошла. Сказала непонятным тоном, то ли чтобы обвинить его, то ли чтобы утешить. И он сразу принял все условия, все существующие условия жизни он принял. Как раз на тех условиях, что он принимает все условия, ему был возвращен его ребенок.
***
В начале лета Сашина мама в одном из их телефонных разговоров попросила его съездить в село, где находился дом его деда, после смерти деда и бабки оставленный ими родственнику, дальнему, но живущему в том же селе и нуждавшемуся в доме. Этот родственник умер. Мама просила Сашу поехать посмотреть, стоит ли возиться с оформлением наследства, может ли эта усадьба пригодиться ему, например, под дачу. Саша размечтался о том, как привезет туда Лизу с малышом, возьмет туда же Машу, хотя бы на пару недель. Он решил съездить прямо сейчас, чтобы не нервничала Лиза (ребенок должен был родиться уже скоро, в конце лета), и не надолго, чтобы израсходовать поменьше дней отпуска, которые могут пригодиться, когда родится малыш. Мама знала, что должен родиться внук (узи показывало мальчика), и звала их с Лизой к себе, но Лиза боялась ехать с животом. Саша рассчитал дни так, чтобы успеть повидать мать и Машу, при этом он готов был вернуться с дороги, если он понадобится Лизе. Он отвез Лизу со всеми ее страхами к ее родителям и сел в поезд.
За окнами поезда сначала пробегали желтые одуванчики и свежая сирень, потом одуванчики стали белыми, а сирень жухлой, потом и то и другое исчезли – началось лето.
Дом деда нужно было серьезно ремонтировать. Живший тут человек, кроме того, что был уже стар, сильно пил, запустил и дом, и усадьбу. В том состоянии, в котором дом находился, он был непригоден под дачу для Лизы с малышом, но Саша не оставил мысли дом использовать, собирался сказать матери, что дом ему понадобится. Саша переночевал в нем, отклонив приглашение соседей, хранивших ключ от дедовского дома, а наутро не смог уехать сразу. Походил по усадьбе, по селу, вышел за село, спустившись с возвышения, на котором стояло село, в неширокую низину между селом и холмами с другой стороны низины. Ни холмов, ни низины на самом деле не было, было русло, когда-то, веке в семнадцатом, а может, и раньше, протекавшей здесь реки. Русло разделяло “холмы”, на которых стояло большое и тогда, когда Саша приезжал сюда раньше, еще многолюдное село, и “холмы” противоположного берега с лесом, тянущимся очень далеко, за границу области. От бывшей реки остался пруд, перекрытый плотиной, и два маленьких лягушачьих озера: возле них Саша в детстве ловил ужей. С другой стороны разрастанию села вдаль мешала ровная линия железной дороги. В русле и на склонах выпасали “хозяйских” (не колхозных) коров. Саша тоже проработал здесь пастухом один месяц своих школьных каникул. Он тогда хотел сменить свой фотоаппарат на новый “Киев”, а пастухам платили вполне прилично для подростка.
Только выйдя из села, спускаясь с откоса, он стал узнавать места, вернее, достаточно сосредоточился на том, что находится в знакомых местах, и порассуждал сам с собой о том, что место, когда-то любимое, как и человек, никогда не окажется незнакомым спустя много лет. “Как ты изменился”, – можно услышать от человека, никогда вас толком не видевшего, видевшего только то, чем они заменяли для себя ваше лицо, совсем к вам не относящееся. То же относится и к капризам по поводу строительных перемен в давно покинутых такими людьми местах. Любимые холмы и овраги легко узнать и заставленными новостройками, без упрека принимая новый вид любимого вами места, как и старение любимого лица. Здесь с ним чаще, чем в других местах, случались в детстве важные для него моменты сосредоточенности: на улицах этого села во второй половине лета под дождем разглядел, что трава перед осенью не просто жухнет, а окрашивается по-разному, как и листья деревьев. Например, спорыш, смоченный для яркости дождем, был красным. Потом, когда дождь закончился и все просохло, он специально присмотрелся к уже сухому спорышу: да, он был красноват. Продолжая вглядываться в траву и другие вещи вокруг, он провел тогда несколько дней, стараясь не пропустить, помнить от начала до конца каждый день своей жизни. Ему казалось, что ему это удается: запоминать и любить каждый день, как красный спорыш под дождем. Скоро он заметил, что все равно что-то упускает, что-то ускользает, минуя память, и снова отпустил жизнь на самотек.
Он все шел вокруг села по дну реки. Под летним ветром шумел лес. Шум напомнил о том, как немеют вдруг деревья, когда ты находишься в доме, а они – снаружи, и ты закрываешь форточку. Поскольку лес рос на склоне, деревья (дубы и клены) торчали из него, как направленные на противника копья, особенно если смотреть с противоположного склона. И лес выглядел устрашающе, как на детской картинке. Он вошел в лес. Здесь существовала другая среда, помещение, другая форма жизни, чем шла снаружи леса, тут было надышано деревьями, как бывает намолено в посещаемом храме. Внутри у Саши все так же дышало и раскачивалось, как вверху над ним. “Добридень лiсу, – по первому порыву перешел он на украинский, – як ти живеш тут без мене? Пробач, що не навiдував тебе довго. Тепер буду частiше…” Он постоял еще и вышел из лесу. Прямо перед собой на противоположном “берегу” он видел усадьбы, хозяевам которых еще в детстве завидовал. Из их дворов и из окон открывался вид на лес, очень красивый. Но огороды в этих усадьбах – неудобные, тянутся вниз по склону. Их тяжело вспахивать, поливать, выносить с них вверх, к дому, урожай. В селе сейчас, он знал, много пустых домов, хороших, оставленных хозяевами совсем, или тех, чьи хозяева наведываются редко из города и из других сел, более благополучных, в которые по договору с хозяином, и – без, можно спокойно переселиться и сменить неудобные огороды на склонах на обычные. Он с любовью подумал о хозяевах неудобных усадеб, что остаются тут ради вида на лес и пруд, в чем никто из них никогда не признается никому.