Александр Ткаченко - Левый полусладкий
8
Когда-то по городу ходили трамваи. Такие застекленные буфеты на железных колесах. Они скрипели на поворотах, ибо, чтобы не было им скользко из-под передних колес высыпался песок. Это делалось движением ноги водителя трамвая: он нажимал на педаль, и вместе с тормозом высыпались порции песка. Город из-за трамваев выглядел как-то по-столичному и даже очень индустриально, и мне все представлялось, что я живу в каком-то большом городе, ну, Москве или Харькове. Но после двух-трех остановок, когда исчезали трех-четырехэтажные дома и начинались маленькие южные домики, почти деревенские, я понимал, где я живу. И тем не менее город имел свой центр, вполне уютный и даже интимный, — это то, чего давно уже не встретишь в новых городах. В центре пешеходной улицы стоял старинный фонтан с водой, и в него регулярно падали пьяные, заговорившиеся и отодвигавшиеся назад, не помня про фонтан. Наконец, он бил им по ногам, и один или двое под хохот прохожих принимали публичную ванну. Обычно на этой улице ходили те, кто хотел показать себя другим, — сюда выходила местная знать, сюда выходили молодые парни и девчонки, чтобы кадрить друг друга, снимать, знакомиться, идти потом на танцы; здесь был большой рынок страсти, взглядов, улыбок, эротики, моды, запахов, пьянства, попрошайничества, хождений до полуночи и стояний до утра в надежде на встречу, неожиданную, судьбоносную. Но все знали друг друга, и только новые и новые поколения представляли интерес для корифеев этой улицы.
Новенькие вливались сразу же после выпускных вечеров и так и оставались там практически до старости. На эту улицу можно было прийти без копейки денег и уйти на бровях пьяным и обласканным, иногда и избитым, правда, не до смерти. Улица в основном была добрая. Все знали друг друга в лицо, но не здоровались для приличия. Совсем незазорным было у магазина с вином и водкой шкубать, как мы говорили, на выпивку: слышь, парень, дай пятнадцать копеек, на портвейн не хватает. И он давал, хотя это были наши первые пятнадцать в одном рубле восьмидесяти копейках — стоимости портвейна. Иногда на такой вопрос отвечали: сам ищу — или, наоборот, отваливали целый рубль. Чаще всего деньги бывали у девиц: они же не пили сами, а выпивали с нами. Всегда было три-четыре короля на этой улице — король алкашей, король шпаны и местных бандитов, король-бабник; над всеми возвышался авторитет из отсидевших, вернувшийся только что из последней ходки и с отвисшей челюстью наблюдавший не наскучившую ему жизнь и туберкулезными глазами сверливший любую хорошую бабель с крепким тузом на коротких ногах… Эта улица вечная. Приливы и отливы гулявших по ней зависели только от погоды, социально-экономических ситуаций и неведомо чего еще. Были и корифеи, которые стоят или гуляют до сих пор. Многие из них уехали в Америки и Израили, навсегда оголив места в компаниях, знавших о жизни все и рассуждавших почище, чем в Гайд-парке, обо всем.
Когда-то и по ней ходили трамваи; они разрезали улицу вдоль одной линией и ходили в разные стороны по очереди. Это было очень странно смотреть на человека за стеклом, когда он медленно ехал мимо тебя и тоже поворачивал голову в твою сторону. Люди были близки на расстоянии дыхания. Каких только чудаков не было на ней. То один ходил в пальто и шляпе в любую погоду, но обязательно босиком, чтобы его замечали конечно же девицы. То другой проходил половину улицы на руках, и тоже, чтобы заметили. Был и такой, который знал наизусть слова и песни кинофильма «Великолепная семерка» и стоял в окружении поклонников, каждый вечер повторяя и повторяя историю о ковбое Крисе и его парнях. Но самым, пожалуй, известным был король-ебарь по кличке Аккордеон, который за вечер старался снять как можно больше и по очереди таскал их к себе на соседнюю улицу. По его разговорам, доходило до десяти за вечер, начиная с семи. Думаю, что с последними пятью или шестью он уже просто беседовал, но это неважно: это был его коронный номер. Потом в городе появились цирковые. Огромные красивые телки, которые в местном здании цирка готовились к выступлениям в балете на льду. Потом они уехали, прихватив с собой пару-тройку наших ребят, естественно выйдя за них замуж. Через пару лет из Москвы стали поступать слухи о том, что с ними стало происходить что-то неладное: у них стали выпадать зубы, волосы, кожа стала шелушиться, а на ногах стали прорастать маленькие поросячьи копытца. В Институте ревматологии, куда их отвели их благоверные, сразу заговорили о загадках климатических влияний и вредоносного слияния спермы мужской и женской на уровне ступней, мол, нельзя совокупляться стоя, чего наши практиковали в большом количестве из-за южноморских романов и постоянной спешки к другим особям… В общем, вскоре они почему-то вернулись, какие-то помятые, спившиеся, опустившиеся, и долго еще рассказывали на углу улицы Пушкинской о своей жизни в столицах с балеринами. Выгнали они их потому, что там нет крымского портвейна, а на шмурдяках «Три семерки» они долго не протянули, и их рожи посинели, скукожились и стали вышатываться челюсти к тому же… «Скоро пойдем на поправку», — сказал один из них, запивая белый массандровский портвейн портвейном красным ливадийским.
Миха стоял среди них и внимательно выслушивал их. У него была ремиссия, и он не поворачивал голову даже в сторону Кобылы, известной в городе бляди. Кобыла прошла, вихляя бедрами, крутя лопатками, и хвост ее схваченных гребешком волос бил ее по заднице. Она ногой отворила дверь небольшого кафе, и вся улица задрожала окнами. Кобыла была конечно же не проституткой. Она просто любила это дело, но молва сделала из нее монстра. На самом деле она просто спала с теми, кого выбирала сама, и конечно же не принадлежала к тому племени женщин, исповедовавших простую философию — с кем сплю, того люблю. И даже когда ты, упираясь ногами в стенку прижимал ее к полу и распластывал ее скелет катком, доставая своим жалом до самых ее глубин, и она стонала, и охала, и лепетала слова любви — все это на самом деле было сладкой ложью, нужной тебе, а не ей, не более того. Она принадлежала тебе только тогда, когда ты натирал ее сладкую промежность до дыма, но потом она вставала, медленно ходила голая, на каблуках, курила и мечтательно смотрела в окно на далеких прохожих… И ты понимал, что пронять ее невозможно, ее дух витал где-то за светло-голубыми яблоками совершенно не блядских в эти моменты глаз. Она могла пустить слезу, прочитать что-то из Пастернака и уйти, не попрощавшись. Никто не трогал ее, если она сама не проявляла интереса. Исключение составлял Миха. В пору цветения вишневых рогатых веточек на его голове и персиковых побегов из предплечий и шейных позвонков Кобыла по просьбе матери шла к нему бесплатно, и Миха отводил свою пьяную спермой плоть и успокаивался. Кобыла жалела не Миху, а его несчастную мать. Было ей лет двадцать пять, она закончила романо-германский факультет и знала два языка — английский и французский. Как она зарабатывала на жизнь — никто не знал, но все в городе думали, что только одним способом, хотя это было не так. В конце концов, она вышла замуж за москвича и часто приезжала в родной город со своим мужем, вполне обычным мужиком, правда, с одной по запястье отрезанной рукой. Ходили слухи, что он строил Останкинскую башню и упал с довольно большой высоты. Остался жив, но потерял руку… Он знал о Кобыле все и, вероятно, любил ее от этого еще больше… Однажды мы случайно оказались за одним столиком в кафе. «Знаешь, — сказала она, — а я ведь когда-то хотела тебя». — «Ну и что же ты?» — «Тебя перебил мой любимчик однорукий». — «Это почему же?» — «Когда я его впервые увидела, то подумала: как же он много теряет с одной рукой. Если вы все хапаете нас, баб, и руками, и ногами, и чем только можно, а он, бедненький… подумала я и влюбилась». И она так посмотрела куда-то за мои плечи, что я на мгновение пожалел, что это не я потерял руку…
9
Сквозь кафе прошли два дежурных гэбэшника. Они снисходительно посмотрели в нашу сторону, подошли к нашему столику и покровительственно, строго произнесли: «Отдыхаете? Ну, отдыхайте, отдыхайте…» С одним из них, которого я знал еще со школы, был замечательный случай. В то время мы все ошивались у самого модного ресторана «Москва». Местные шлюхи, извечные городские фраера и деловые заезжие актеры — все были там, всем хватало места, но не всех пускали, и этак часам к семи, когда начинался приход и визгливые девятки то и дело выплевывали разодетых советских господ, у входа перед адмиральского вида швейцаром стояла толпа и, называя всякие пароли и стуча железными рублями в двери, пыталась пролезть любым способом, с любым паразитом, каким его считали все обиженные, внутрь, чтобы прикоснуться к теплому миру водки, женских танцующих тел, блатных песен, знакомств. Но не тут-то было! Швейцар был преданным псом, мы не знали только кому, и свое адмиральство мог отдать из ведомых только ему интересов. Поскольку я почти всегда был в этой толпе, то вызывал у него только раздражение. Один раз я даже получил от него в морду, совсем не обидевшись на него: сам нарвался. Но рядом в небольшом баре мы частенько выпивали с моим школьным приятелем. Я даже толком не знал, кем он работает. Но многозначительность, молчаливость, подозрительность и то, как он ловко проникал через любую толпу у двери в ресторан, наводило меня на мысль о том, что… Да он и сам как-то мне сказал: «А у тебя что, есть проблемы с этим матросом?» Он показал подбородком на адмирала. Я молча кивнул. «Пошли, — сказал он и подвел к атакуемому адмиралу-матросу. — Вот видишь, — сказал он ему приказным тоном, показывая на меня, — этого длинноволосого парня, он артист, — многозначительно добавил он и затем, помолчав, бросил: — Из „Песняров“, пускать всегда». — «Слушаюся, ваше чуть ли не высокородие», — послышалось мне. С тех пор проблем не было никогда. Я водил в ресторан друзей и блядей пачками, бросая ему на чай тот самый железный рубль, и он вытягивался передо мной во фрунт, отдавая честь под щвейцарскую фуражку. Однажды проездом в нашем городе была известная актриса. Друзья из Москвы попросили меня поопекать ее по дороге в Мисхор, что я делал с радостью. Решил даже накормить в нашем прикольном ресторане, чтобы не ехать голодными, но больше, конечно, чтобы порисоваться. И вот мы вошли в кабак еще засветло. Он начал постепенно заполняться гуляками разного сорта, и все конечно же узнавали абсолютно обожаемую московскую актрису. Я балдел и делал вид, что веду с ней исключительно деловую беседу. Конечно же к нам никто не подсаживался, и два лишних стула были убраны к оркестрантам. Стало темнеть, нужно было ехать. Ресторан уже напрягался всеми колготами, шпильками, галстуками и воротничками, но больше всего вниманием к нашему столу. Я тихо сказал: «Ну что, пора, водитель ждет». — «Да», — податливо ответила ее величество Актриса, и, рассчитавшись, мы начали медленно, как бы рассеянно, собираться в дорогу на юг… — так, сумка, зонтик, бутылочка шампанского. Стали подходить с автографами. «Нет, нет, мы спешим, ну, два, ну, три», — и она двинулась вперед, на выход, прямо на адмирала, матроса-швейцара, который почему-то встал с этой стороны дверей и спиной отталкивал напиравших с улицы. Актриса, вся в поклонниках и поклонницах, двигалась прямо на выход. Я скромно шкандыбал сзади, никому не нужный. И вдруг адмирал-матрос увидев меня, сникшего сзади, подбежал к ошарашенной толпе, в центре которой цвела и благоухала настоящая знаменитость, и каким-то невероятным жестом не то дровосека, не то разгонщика демонстраций сгреб всю эту мягкую благостную компанию в сторону с ревом: «Посторонись, глянь, — он указал вытянутой рукой на меня, — артисты идуть» — и распахнул передо мной дверь, в которую тут же впали несколько рвущихся из трезвости в пьянство кашемировых шарфов… Приятеля своего долго я не видел, но вдруг увидел его выпивающим за барной стойкой коньяк с левой руки, и что-то неладное почудилось мне… «Да вот ты знаешь, под Севастополем брали двоих залетных, — и он многозначительно показал на небо. — Прострелили легкое, три недели в госпитале, пока в гипсе, пить можно, но только, как видишь…» Боже, как же я зауважал его и его работу. Уже шла вторая бутылка, после третьей я пополз его провожать домой. Наконец, его развезло, и он со смехом начал мне втолковывать: «Ты што, всерьез поверил, что это шпионская пуля, да я за двадцать лет работы не то что шпиона не видел, врага народа не встречал, а ты тут нюни распустил: какая у вас ответственная работа, какая на хуй работа, вот стою и смотрю, чтоб ты больше ни с кем, кроме меня, не пил, — рассмеялся он. — А с рукой что — да так, шел домой поздно, поддавший, ну и упал в канаву с арматурой для цемента, ну и проколол себе легкое. Нужна же была легенда для жены, для любовницы. С работы, наверное, выгонят, да, может, и поймут, почти у всех такое бывало. Не каждому повезет Пауэрса из рогатки сбить…»