Владимир Крупин - Прошли времена, остались сроки
– Зимой их никого не увидишь, – говорила Рая, любопытствуя: кто, в каком составе, к кому приехал.
Водитель, белый от пыли, перекурил, старательно обилетил пассажиров, не велел детям высовываться в окна, и поехали. Долго пробирались сквозь стадо коров. Водитель давал сигналы, газовал, но коровы, будто под машиной родившись, по выражению водителя, может быть, принимая автобус за нестрашное животное, не расступались. Только на повертке автобус вырвался на простор.
– Она знает себе цену, – кричал водитель, – она знает, что полторы тьпци стоит, и мою зарплату знает.
Через три часа, выбеленные пылью, прибыли на станцию. Ну а дальше опять электричка. Еще три часа с молитвою – и Вятка. Тут троллейбус полчаса, пересадка, тут автобус еще полчаса, вот и день к вечеру, вот и общежитие, вот и Вера. Они никогда доселе, ни разу, в мыслях не было, чтоб обняться при встрече, а тут чуть ли не обнялись.
– Как тебя долго не было, ровно Великий пост, – сказала Вера. – Тебе повестка в суд. Но она на позавчера, так, может, и вовсе не ходить. С той же квартиры нас согнали, соседки могли и не знать, что мы здесь. Это опять этот дошлятина тянется.
– Ну, и отнеси на ту квартиру.
– Отнесу.
– Сестра в Святополье пожить зовет, – за чаем осторожно сказал Николай Иванович и замолчал.
– Так и поживи. И ехал зря, мучился, послал бы письмо.
– Вместе с тобой зовет. Дом целый стоит.
Вера долго сидела, смотрела на свои руки, без дела вдруг лежащие на коленях.
– Ой, Николай да Иванович, не знаю, не знаю... И дети как? Я и в деревне-то не живала, мне и печь не истопить, тебя опозорю.
– Сестра и брат у меня там, очень душевные. Зовут. – Николай Иванович разволновался. – Корову сестра держит, картошки прикупим к зиме...
– Ты хоть расскажи, как съездил, как с Алексей Ивановичем убрались.
– А все, Вера, по-прайски, как Рая говорит, все по-прайски...
Утром они выехали. Всех вещей у них было две сумки. Оставили Кате Липатниковой доверенности на получение пенсий, адрес. В автобусе у Николая Ивановича нашлись даже знакомые. И пока они тащились от остановки до дома, Рая уже знала, что они приехали. Бежала навстречу.
– Дайте хоть мне на невестушку поглядеть, – запела она, обнимая Веру, отнимая у нее сумку. – Скоро у нас свой колхоз будет, ведь Нюра ко мне перебралась. К зиме Арсеню трактором вытащим, Колю – председателем, тебя, Вера, по знакомству...
– Рядовой ее, рядовой в бригаду, – пошутил Николай Иванович.
Рая и Вера сошлись в первый же день. В первые же минуты открылось, что обе знали Дусю Кощееву, как раз ту, которая ходила с Николаем Ивановичем на Великую, была сама святопольская, но отчего-то ему не открылась, а сказала Рае. Да не была уверена, хотела проверить. Да и попросту стеснялась старчика.
– Вот ты какой у нас, – корили Николая Ивановича и Вера, и Рая. – Одним видом запугиваешь старух.
В избе Рая развернула куски обоев, бывшие у нее, а на потолок – показала купленные в магазине списанные портреты. На хорошей, лощеной бумаге, чистые с изнанки, они очень годились. Провозились с оклейкой два дня.
– Успешь-то не та уж, – говорила Вера. А сама, по ее годам, работала сноровисто, "успешь" у нее была больше Нюриной.
Крепко выручила Ольга Сергеевна, учительница. Привела всех своих детей: Аню, Лену и Сережу, двенадцати, восьми и пяти лет, и все дети до единого были помощниками. На них прямо налюбоваться было невозможно. И Вера, и Николай Иванович вечером долго говорили именно о них.
– Меня вначале дичились, – говорил Николай Иванович. – Потом Сережа первый осмелел и Леночка. А уж Аня старается казаться взрослой. Золотые дети, золотые, вот какая у меня племянница.
В избе пахло клейстером, глиной. Это Рая еще обмазывала и печь, которую наутро затопили.
– Не поверишь, отец, – говорила Вера, – впервые печку топлю. Ты как в городе сказал: поедем, – я первым делом сижу и думаю: ой, печку не смогу топить. Слава Богу, смогла.
– Хозяйку чувствует.
Николай Иванович коснулся плеча Веры. Она даже вздрогнула.
– Ох уж, хозяйку. Пятьдесят бы лет назад.
Печка все-таки сильно дымила, оба наплакались. Но потом кожух прогрелся, пошла тяга, и до того жарко натопили, что спать в избе не смогли; спали: Николай Иванович – в сенях, Вера – в клети.
Рая принесла пологи от комаров. Принесла вечером и все не уходила, все говорила и говорила.
– Рая, – осторожно спросил брат, – ты устряпалась?
– Почти. К утру еще овсяные хлопья замочить, а так-то все, табор свой накормила, не орут.
Табором Рая называла хозяйство во дворе, домашних животных; корова, например, у нее была Цыганка, бычок – Цыган, по причине черной шерсти, от них и остальное население двора, овцы и поросята, причислялось к табору.
– Кур надо вам завести, вот что сделаем. Сейчас с комбикормом полегче. Я бы завела, но дома меня по целым дням нет, а они такие, что в любую щель пролезут. И орет, и перья дерет, а лезет. А то приехал из района умный один и упрекает: почему это петухи не поют, почему это не поют, вам правительство идет навстречу, вам разрешили не умирать, питаться разрешили с одворицы, а петухи не поют.
– Так и сказал: разрешили не умирать?
– Это уж я сама.
– Я, Рая, вот почему спросил про хозяйство. Сейчас надо на вечернюю молитву становиться, так ты, может быть, с нами? Ежели в тягость, то не надо.
Рая посерьезнела, оглядела себя.
– Ой, уж больно я по-домашнему.
И осталась.
Затеплили в красном углу лампадку. Встали.
– Во имя Отца и Сына, и Святаго Духа, – начала Вера.
– Аминь! – затвердил Николай Иванович.
И, не отступая ни на шаг, по полному правилу, стали читать вечерние молитвы. Рая отстояла до конца, вслушиваясь и крестясь, а последнюю – "Да воскреснет Бог, и расточатся врази Его" – она даже почти вспомнила. И девяностый псалом, который в народе называют "Живые помощи", тоже вспомнила. Когда закончили, Рая призналась, что ноги у нее маленько устали, но тут же изумленно спросила:
– И это, брат, вся твоя вина?
Уж конечно поговорили они с Верой эти два дня, уж наверное Вера порассказывала, какие казни выдерживал Николай Иванович.
– А помнишь, Коля, мама становилась на молитву, я вслушивалась, маленькой была, она торопливо шепчет, вот только "Живые помощи" чаще другого говорила, я более-менее затвердила. А ее просила, она меня боялась приучать, боялась, что и я, как ты... – Рая запнулась, подыскивая слова.
– Боялась. – Николай Иванович посмотрел на фотографию матери, помещенную – вместе с фотографиями отца, Гриши, его самого, еще довоенную, Арсени с Нюрой и детьми, Раи – в одну рамку, под одно стекло. – Боялась. За детей.
– Как не боялась. По домам ходили, иконы выбрасывали, а то прямо в доме рубили. А печка топится – то и в печку кинут. Мама эти вот иконы спрятала, а был Чернятин, зональный парторг, тогда зональные МТС были, он над людьми дикасился, не человек, а облигация, ходил с гаечным ключом, прямо ключом по иконам, черт рогатый, сгнил уж, конечно, нисколь его не жалко. Пришел к маме: если бы, говорит, не Гришка, ты б, говорит, у меня загремела. И что лютовал, за какие привилегии? Потом на Гришу похоронная, так еще хорошо, что похоронная, а от тяти ничего. Чернятин ходил, нюхал: чего муж пишет? Спасибо почтальонке, он и ее спрашивал, и ее сексотом хотел сделать, спасибо ей, тетя Поля Фоминых, в следующий раз могилу покажу, ему тетя Поля никогда не выдавала, что от тяти ничего нет. А то бы узнал, что про тятю и мы сами не знаем, еще бы как-нибудь издевался. "Мать тюремщиков!" – кричал на маму.
– Ее зимой хоронили?
– Зимой. Сосед-кладовщик могилу делал. Мы еще тогда не соображали, что это он Арсеньку посадил, а он как вроде вину искупал...
Утром прибрел Степан из поселка. Сидел, попил чаю, снова долго сидел, потом спросил Николая Ивановича:
– Так ты меня и не признал до сих пор?
– Нет.
– Как же? Подумай.
– Нет, Степан, не та голова, не вспомнить. Что знаешь, скажи.
– Как же! Мы были из высланных, один я остался. Из западных украинцев, ну, вспомнил? Западэнцы? Тебя из-за нас взяли.
– Ну что ты, Степан, что ты, Бог с тобой, как же из-за вас. Я сам отказался служить, сам и страдал. Ты на себя не греши. – Николай Иванович даже очки нацепил, приблизился к Степану. – Нет, не признаю. Может, у тебя есть карточки довоенные?
– Я тогда завсим малэньким хлопчиком був, ты и не запомнил.
– Був хлопчиком, а дывысь яким старичиной вытянул, – улыбнулся Николай Иванович. – Я с украинцами сидел, погода там была дуже хмарна. Нет, Степан, не виноваться. И много вас теперь? Вам ведь, я слышал, разрешили вернуться.
– Разрешили, а кому возвращаться?
– Вера! – зашумел Николай Иванович. – Ты нам чайничек взбодри, мы тут по случаю встречи еще по чашке ошарашим...
Весь вечер сидели, вспоминали.
– Я и сам не могу понять, как к вам прибился, – говорил Николай Иванович. – Я, Вера Сергеевна, почему к сектантам пришел, спроси, не знаю. Потом я всяко думал. Мать боялась, в церковь не пускала. Тайком от нас молилась. В комсомол я не зашел, я как-то стеснялся даже слово на людях сказать. А почему так, не знаю. Думаю, конечно, было б как раньше, разве б случилось. То есть стала молодежь больно озоровать, матерщина пошла, над всем старым издевались, стариков прекратили уважать, тут "рыковка", тут папиросы "Трезвон", тут частушки: "Сами-сами бригадиры, сами председатели, никого мы не боимся, ни отца, ни матери!" – как жить? Причем все убивали, надо всем издевались, а называли все счастливой жизнью и приказывали радоваться. Какой-то обман получился. Когда Ленин Николая заступил, другое обещали, обещали великую Россию, а какая великая, когда Богу молиться нельзя. Девушек я дичился, и в них бес вступил, волосы поотрезали, кричат: мы на небо залезем, разгоним всех богов. Страма, страма! Ваш староста меня и пригласил. Он так уважительно, так сердечно позвал. Я еще оттого пошел, что жалели высланных. Сильно-то боялись с ними сходиться, а жалели. Это для Украины Вятка – ссылка, а вятских гнали куда еще позадиристей, наши в Нарымский край попали, да и там, христовеньким, жить не дали. Только отстроятся – опять. Я в лагере одного земелю по говору узнал, его под пятьдесят восьмую за то, что там свой дом выстроенный поджег. Ну вот... – Николай Иванович передохнул, поглядел на Веру, как бы сказав ей, что ничего, ничего, не волнуйся, мне эти воспоминания не во вред. – Во-от, – протянул он, – пригласил ваш староста. И мне очень понравилось. И стал ходить. Много ли я понимал, хотя по тем временам семилетка как нынче институт, но в части души тогда многие заблудились. Тут хожу, слушаю: всякое дыхание славит Господа, как хорошо! Комара не убивать, к оружью не прикасаться.