Джон Чивер - Фальконер
Да, я говорю о романтике и эротике, но хочу сказать о гораздо большем. Сегодня в этой камере я вспоминаю, как жду в гостиной, когда ты закончишь переодеваться. Из спальни донесся глухой звук — это ты задвинула ящик комода. Я слышу стук каблуков — пол, ковер, кафель в ванной, — ты заходишь туда, чтобы спустить воду в унитазе. И снова я слышу стук твоих каблуков — теперь более торопливый, — ты опять выдвигаешь и задвигаешь ящик и появляешься в дверях гостиной, где я жду тебя. Ты приносишь с собой дух удовольствия этого вечера, этой ночи, всей нашей жизни вместе. Помню, как мне хотелось, чтобы мы поужинали в спальне наверху, когда я услышал, как ты, прежде чем начать накрывать на стол, ставишь на фарфоровый поднос заварочный чайник. Вот что я помню.
Помню, как мы познакомились. По сей день меня удивляет — и всегда будет удивлять, — откуда берется та проницательность, с которой мужчина может, только взглянув на женщину, почувствовать прелесть воспоминаний о ней, догадаться, какие ей нравятся цвета, какие блюда, какой климат и язык, оценить с медицинской точностью ее внутренние органы, в частности репродуктивные, ее мозг, состояние ее зубов, волос, кожи, ногтей на пальцах ног, ее зрения, ее бронхов и легких — и в одну секунду, в упоении от этой любовной диагностики, он способен осознать, что он и она созданы друг для друга. Я говорю об одном мгновении, о мимолетном взгляде, который можно назвать скорее прагматичным, чем романтическим, но ведь речь идет о встрече двух незнакомых людей. Будут лестницы, перекрестки, трапы, лифты, порты и аэропорты — точки на пути откуда-то куда-то, в одной из которых я впервые увидел тебя в синем костюме, достающей из сумочки паспорт или закуривающей сигарету. В погоне за тобой я пересек улицу, пересек страну, обошел весь мир, точно зная, что мы созданы друг для друга.
Ты не самая красивая женщина в моей жизни, но из всех красавиц, каких я знал, четверо наложили на себя руки. Не хочу сказать, что все знакомые мне красавицы покончили жизнь самоубийством, но четверо — это уже немало: есть над чем задуматься. Попробую объяснить одну вещь: твоя красота не идеальна, но, так сказать, практична. Твоя красота лишена ностальгии. Я считаю, что ностальгия по сути своей чисто женское чувство, но ты от него свободна. В твоей красоте нет чувственной глубины, но зато есть нечто похожее на яркий свет — ничего подобного я не видел ни в одной другой женщине. Этот свет видят все, все о нем знают, он никого не оставляет равнодушным. И, как мне кажется, ничто не способно затмить этот свет. Твоя координация, твоя ловкость всегда меня угнетали. Ты обыгрывала меня в теннис и даже на скачках, но, насколько я помню, никогда не хвасталась победами, в тебе не было агрессии. Помнишь, как мы рыбачили в Ирландии? Помнишь? Мы остановились в прекрасном особняке, где собрались люди со всего мира, было даже несколько немецких баронов с моноклями. Чай подавали горничные в чепцах. Помнишь? Мальчик, помогавший ловить рыбу, заболел, и мы отправились к реке вдвоем — река называлась Диллон, — добрались до изгиба, где стоял знак, предупреждавший о том, что запрещается вылавливать больше одного крупного лосося в день. За поворотом речушки был холм, а на холме — разрушенный замок: на самой высокой башне выросло большое дерево, в главном зале гудели шмели, собиравшие нектар с белых цветов дикого винограда. Мы побоялись шмелей и не пошли внутрь, но я помню, как, удаляясь от замка, еще долго чувствовал дурманящий аромат белых цветов и слышал громкое гудение шмелей, похожее на рев старого двигателя с кожаным приводным ремнем, — оно слышалось и у подножия холма, и у реки. Помню, как глядел на зеленые холмы, на тебя, излучающую свет, на романтические руины, слушал гудение шмелей, насаживал наживку и думал: спасибо тебе, Господи, что все это происходит со мной сейчас, а не в начале моей жизни, потому что иначе — мне конец. Случись все это раньше, я превратился бы в одного из тех алкоголиков, которые вечно сидят в кафе и ничего кругом не видят, а все потому, что они когда-то слышали музыку небесных сфер. Я забросил удочку, думая о том, что с твоей координацией ты могла бы сделать это гораздо лучше, но ты сидела на берегу, сложив руки на коленях так, будто жалеешь, что забыла взять вышивание, хотя, насколько я знаю, ты никогда не могла даже пуговицы пришить. Потом у меня клюнуло, я вытащил большого лосося, и началась гроза, мы промокли до нитки, разделись и стали плавать в речке; вода была теплее, чем капли дождя, а в особняке нам зажарили на ужин этого лосося и подали с лимоном во рту, но я хотел сказать, что в тебе не было агрессии, и, кажется, мы никогда не ссорились. Помню, как я смотрел на тебя в номере какого-то отеля и думал: если я люблю ее так сильно, мы должны ссориться, а если я не осмеливаюсь с ней ссориться — быть может, я не осмеливаюсь любить. Но я любил тебя, и мы не ссорились, никогда-никогда, не поссорились даже в тот раз, когда я уже собирался предъявить претензии, но ты в последнюю секунду перебила меня, заметив, что я так и не сказал, какое платье тебе надеть на день рождения Пинэма: длинное или короткое. Мы никогда не ссорились.
Я помню горнолыжный курорт зимой накануне праздников, где собрались тысячи людей и куда еще тысячи должны были прибыть на запаздывающих самолетах и поездах. Помню домики с жарко натопленными комнатами и книгами, которые оставили туристы, и восторг от осознания возможностей своего тела. Мы лежали в постели, когда около полуночи началось резкое потепление. Снег на крыше таял, звенела капель — пытка водой для владельца отеля, а для всех остальных — музыка, говорившая о том, что они приехали сюда зря. Утро было очень теплым, по любым меркам, по любой температурной шкале. Снег липкий — как раз годится для снежков. Я слепил снежок и запустил им в дерево, забыл: попал или промазал — но помню, что снежок пронесся на фоне ярко-голубого неба и тающего повсюду снега. На белых склонах гор, окружавших нас, должно быть холоднее. Мы поднялись на фуникулере, но даже на вершине снег стал теплым, день испорчен — полный крах: финансовый и эмоциональный; мы стали узниками погоды, а будь у нас деньги, мы нашли бы более холодное место на этой земле и улетели туда. Даже на самой вершине снег был липким, погода стояла совершенно весенняя, я летел на лыжах полуголый, но трассы стали опасными, в тени лыжи скользили быстрее, на солнце — медленнее, а ниже по склону в каждой ямке скопилась вода. Однако около одиннадцати ветер переменился, я снова надел майку, рубашку и все остальное, в одно мгновение лыжня замерзла, и в начале каждой трассы смотрители быстро поставили табличку „ЗАКРЫТО“ на семи языках, прошел слух — а потом стало известно достоверно, — что на спуске Глокеншусс разбился итальянский премьер-министр. Никто не поднимался на гору, и в ожидании фуникулера выстроилась целая очередь; хотя нижние трассы не промерзли и там можно было кататься, этот день — праздник, перелом года — был испорчен. Но потом, едва солнце достигло зенита, вдруг начался снег. Снежинки падали крупные и пушистые; казалось, будто снег, преодолев законы гравитации, вырвал эту горную гряду и приподнял ее над планетой. Минут двадцать, а может быть, полчаса мы пили кофе или шнапс в шале, и вот уже толстый слой снега лег на нижние трассы, а потом на все остальные — четыре дюйма снега, разлетавшегося на поворотах из-под лыж, точно брызги, — дар свыше, эпифания, благодаря которой мы обрели власть над белыми склонами. Мы поднимались вверх и летели с горы, снова поднимались и снова летели, наши силы были неистощимы, повороты получались ловко и изящно. Психологи бы сказали, что мы летели по склонам наших жизней назад, к моменту рождения, а разумные и прагматичные люди заключили бы, что мы носились туда-сюда, пытаясь понять триумф рождения и смерти. Когда несешься на лыжах, ты одновременно идешь по пляжу, плаваешь в море, мчишься на яхте, с мешком продуктов поднимаешься по ступенькам к дому, в котором горит свет, прикрываешь брюками великую анатомическую несообразность, целуешь розу. Мы весь день летали по неосвещенным склонам до тех пор, пока из долины не сообщили, что скоро выключат подъемники; тогда, заново учась ходить по земле, как случается после долгого плавания или игры в хоккей, как должно быть у канатоходцев, мы ввалились в бар, где пиво переполняло кружки, а людей переполняли эмоции. Я помню это, помню и регату, но уже стемнело, и я больше не могу писать».
Фаррагат все еще хромал, но волосы уже начали отрастать, когда ему поручили набрать на машинке объявление: ОПЕКУНСКИЙ УНИВЕРСИТЕТ БАНКОВСКОГО ДЕЛА ОРГАНИЗУЕТ КУРСЫ «ОСНОВЫ БАНКОВСКОГО ДЕЛА» ДЛЯ СПОСОБНЫХ ЗАКЛЮЧЕННЫХ. ЗА ДОПОЛНИТЕЛЬНОЙ ИНФОРМАЦИЕЙ ОБРАЩАЙТЕСЬ К СТАРШЕМУ ПО БЛОКУ. В тот же вечер Фаррагат спросил про эти курсы у Тайни. Тот объяснил, что набирают тридцать шесть человек. Занятия будут проходить по вторникам и четвергам. Записаться на курсы может каждый, но отбирать будут по коэффициенту умственных способностей. Больше Тайни ничего не знал. Толедо распечатал на ротаторе объявления, и их разнесли по камерам с вечерней почтой. Толедо приказали распечатать две тысячи экземпляров, но, судя по всему, сделал в два раза больше, потому что листовки были повсюду. Фаррагат не знал, откуда они там взялись, но ветер гонял по двору не десятки, а сотни объявлений Опекунского университета. Два дня спустя Фаррагату поручили отпечатать еще одно объявление: ЗАПРЕЩАЕТСЯ ИСПОЛЬЗОВАТЬ ОБЪЯВЛЕНИЯ ОПЕКУНСКОГО УНИВЕРСИТЕТА ВМЕСТО ТУАЛЕТНОЙ БУМАГИ. НАРУШИТЕЛЮ — ТРИ ДНЯ КАРЦЕРА. ОБЪЯВЛЕНИЯ ЗАСОРЯЮТ КАНАЛИЗАЦИЮ. Бумаги в тюрьме всегда не хватало, и такой листопад оказался настоящим счастьем. В объявления сморкались, из них складывали самолетики, их использовали для записей. Тюремные юристы составляли на оборотах черновики обращений к Папе, президенту, губернатору, Конгрессу и Обществу правовой помощи. На них писали стихи и молитвы, рисовали картинки. Уборщики подбирали их палками с вбитыми гвоздиками, но все равно некоторое время казалось, что этот мистический поток объявлений никогда не иссякнет.