Гюнтер Грасс - Фотокамера
Упрашивали: «Марихен, сними наш стриптиз!»?
В мыслях — пожалуй. Но Старая Мария показала нам те снимки — их было штук восемь, даже больше — лишь на минутку, после чего сразу порвала, особенно те, где мы красовались в костюме Евы, сказав: «Никто не должен видеть, как вы разгуливаете голыми на шпильках». Правда, рвала со смехом: «Ах, три голубки, завидная молодость». Только весело было не всегда. Далеко не всегда. Но не буду о грустном. В шестнадцать лет я покончила со школой. Решила заняться гончарным ремеслом. Да и папа сказал: «Есть у тебя к этому талант». Но мне нужно было место ученика. А в нашем городе свободных мест не нашлось…
Таддель, наконец-то.
Давно пора!
Хорош у тебя гуляш…
…только уже ничего не осталось.
Опять аврал на работе. Раньше никак не мог. На чем вы остановились?
На первой мороке, когда Пат ушел из дома, Жорж поехал учиться, папа сошелся с Лениной матерью, в нашем семействе все разладилось, ты вечно где-то пропадал, а я с подружками хотела фотографироваться на Курфюрстендамм, потому что…
Понятно. Дом все больше пустел. Остался я один. И никто — ни мама, ни папа — не мог объяснить, в чем дело, почему все разбежались и все изменилось, стало так погано, отчего я — по твоему выражению, Лара, — «пропадал» у моего приятеля Готфрида, у которого я нашел что-то вроде второй семьи. И никто, говорю же, никто не мог мне растолковать, почему нельзя было жить как раньше… Пат и Жорж — тем более. К тому же вас обоих рядом и не было. Только Старая Мария тайком шепнула мне, ничего не секущему, что у родителей дело больше не клеится: «Такова уж любовь, малыш. Она своевольная. Сердцу не прикажешь. Приходит любовь и уходит, когда сама пожелает. Когда уходит — больно. А иногда продолжается, до гробовой доски». Тут она стала говорить о своем Гансе, только о нем…
Если Мария впадала в тоску, ей даже не хотелось курить собственные самокрутки в длинном мундштуке.
Заговорив про своего Ганса, она всякий раз произносила фразу: «Любовь не кончается, даже если уж и любить-то нечего».
Я сам себе казался несчастным, упрашивал Марихен: «Щелкни своим чудо-ящичком. Ведь он все знает… Пусть покажет, что будет дальше у папы с мамой…» Хоть я, как вам известно, никогда по-настоящему не верил, что бокс-камера видит больше, чем на самом деле. Но Марихен не поддавалась на уговоры. Она не хотела щелкать ни папу с его новой женщиной, ни маму с ее любовником. А ведь нужно было всего пару снимков, чтобы выяснить, сколько еще протянется их любовь и всякое такое. Смогут ли они, наигравшись на стороне, опять зажить вместе, как раньше, еще до «мороки», когда они без конца разговаривали, смеялись и танцевали… Но Старушенция не соглашалась щелкать. Ни за что. Хотя на самом деле по секрету делала это — в деревне, где отец наездами жил с мамой Лены, или у нас на кухне, когда мама завтракала со своим любовником, с которым я никак не мог поладить, однако Старушенция никогда не показывала мне, что у нее получалось в темной комнате… Только охала в ответ на мои расспросы да твердила: «Такая уж она, эта любовь». Больше я ничего не мог от нее добиться. Я тогда часто плакал. Тайком. Забирался один в мансарду, где оставались только папины книги, его конторка, бумаги… И никто — ты, Лара, тоже — не замечал моих слез. Ты носилась со своими подружками. Вы вечно хихикали. А когда ваша троица собиралась в город валять дурака, мне говорили: «Не дорос еще. Будешь нам только мешать». Но до того, как Старушенция порвала порнуху, которая получилась, когда она проявила в темной комнате ваши снимки, я успел рассмотреть каждую фотографию, все до единой…
Неправда!
Нет, правда. Видел, как вы…
Старая Мария даже один снимок ни за что тебе не показала бы.
Спорим, что показала. Все восемь, даже больше. И на каждом вы, дурехи, расхаживаете нагишом по Курфюрстендамм…
Кончай, Таддель.
Пришел поздно да еще свару затеял.
Еще словечко — и замолкну.
Обещаешь?
Железно. На одном снимке вы сидели совершенно голые за столиком кафе «Канцлерэк» среди расфуфыренных теток, которые объедались пирожными.
Довольно, Таддель!
Вы преспокойно ели ложечками мороженое. А я…
С меня хватит, Жорж. Отключи микрофон!
…слонялся один, ничего не понимал и часто плакал, потому что мне постоянно твердили: «Отстань, Таддель! Не мешай, Таддель!» Лишь Старушенция тайком шептала мне…
Невдомек отцу, что теперь делать. Стереть запись? Выдумать взамен что-нибудь безобидное, чтобы никого не задеть? Или растянуть спор? Не намекнуть ли, пренебрегая недовольством обоих близнецов, насчет травки, которую они употребляли тайком и которую выдавал запах?.. Впрочем, за давностью лет… Что вы на это скажете, Пат и Жорж?
Кое-кто из детей выражал досаду из-за появления «новой папиной женщины» или «маминого любовника». Переставали слушаться отца. Сыновья и дочь не желали становиться действующими лицами его историй. «Уволь!» — говорили они. «Нет, — отвечал он, — ведь истории у нас с вами общие, веселые они или грустные. А без мороки в жизни не обойтись».
Потом ему пришлось признать, что Марихен хотя и бывала со своей фотокамерой свидетельницей разладов и таких событий, которые до сих пор причиняют боль, однако все это она оставляла в темной комнате, а негативы уничтожала. «Идиотизм! — кричала она. — Не хочет мой ящичек видеть это, у него стыд есть…»
Теперь же отцу, со всеми его недостатками, приходится надеяться на понимание со стороны детей. Ведь ни из их, ни из его жизни ничего не вычеркнешь, не заставишь исчезнуть, будто этого вовсе не было…
Загадай желание
Прошло столько времени, а слезы никак не высохнут… «До сих пор больно», — говорит Нана, но все-таки улыбается. Сегодня Таддель прибыл вовремя, однако громко заявил, что у него остались незаконченные дела. Яспер и Паульхен, хоть и обещали прийти чуть позже, но собираются говорить в другой раз, когда настанет их черед. А Пат и Жорж, о которых уже шла речь, решили, по словам Жоржа, «временно прикусить язык».
Но Пат захотел все-таки кое-что уточнить, да и Жорж вдруг засомневался, правда ли на протяжении долгих лет они имели дело с фотокамерой модели «Агфа-специаль». По его мнению, в тридцать шестом году, то есть к Берлинской олимпиаде, Старая Мария вполне могла купить другую модель, а именно «Агфатроликс-бокс» с корпусом из бакелита, которая тогда шла нарасхват, потому что стоила всего девять с половиной рейхсмарок; однако потом Пату припомнилось, что у этой модели имелись особые приметы вроде закругленных углов корпуса, которые отсутствовали у бокс-камеры Старой Марии: «Наверное, это была все-таки „Агфа-специаль“».
В фахверковом доме под Касселем поскрипывают балки, лестничные ступени и половицы. Только нет уже на свете той, что могла бы воспроизвести на фотографиях прошлую жизнь старого дома. На улице идет дождь, лето предпочло быть сырым. Но о погоде разговор не заходит, лишь мимоходного упоминания удостаивается и хорек, придушивший намедни пяток кур.
Встретились у Лары. Трое ее старших детей от первого брака теперь живут отдельно, пытаясь стать взрослыми, двое младших — уже спят. Муж Лары, не желая участвовать в «семейном перемывании косточек», расположился в соседней комнате и, видимо, размышляет о пчелах: стеклянные банки с закручивающимися металлическими крышками содержат рапсовый мед — подарки для приехавших в гости братьев и сестер.
Сначала их потчевали густой похлебкой, вареной телятиной с фасолью и картошкой. Кроме того, к столу поданы пиво и соки. Нана пока ограничивается ролью слушательницы: «Я ведь присоединилась к вам позже». Поэтому все подначивают «приступить к исповеди» Лену, которая только что в лицах изображала свою работу в театре, а заодно и свой новый — скорее мимолетный — роман, не скупясь на сценические жесты и комичные диалоги. Без особых промедлений Лена пробует установленную на столе технику: «Алло, у микрофона Лена!» — и начинает рассказ.
Все было как в кино. Только фильм, к сожалению, получился неудачным, хотя сюжет имел небезынтересные, порой весьма захватывающие повороты. Ведь речь шла о любви, даже — о большой любви, поэтому оба считали, что им нельзя расставаться. Папа до сих пор говорит о настоящей страсти. Однако, пока я училась ходить, он уже опять исчез. Поэтому знаю лишь то, о чем мне рассказывали мои сестры от другого отца, который, к сожалению, тоже исчез; больше рассказывала Мике, которая всегда считалась рассудительнее, чем Рике. Мой папа им нравился, хоть и готовил он такие блюда — например, мелко рубленные свиные почки под горчичным соусом, — от которых Мике воротила нос. И все-таки, видимо, хорошо с ним было в большом доме, который он приобрел специально для нас и который мама, будучи по образованию архитектором, с большой любовью и профессиональным знанием дела реконструировала целиком, до мельчайших деталей, придала ему первозданный вид, отчего интерьер стал вполне пригоден для киносъемок, чтобы экранизировать что-нибудь классическое, вроде «Всадника на белом коне» Теодора Шторма. Это было жилье приходского смотрителя или Юнгов дом; несколько веков назад, когда его строили, вся округа находилась под властью датчан, и они поставили здесь своего наместника, «приходского смотрителя», потом в доме жил корабел Юнге, а еще позже уже только его дочь Альма, про которую в деревне ходили слухи — об этом мне рассказала Мике, — будто она до сих пор колобродит привидением по чердаку и кладовой. Большую комнату внизу теперь занял папа, он подолгу просиживал там, вырезая на медных досках свои диковинные гравюры. Например, сломанную куклу моей сестры Рике; кукла вываливалась из распоротого рыбьего брюха, ноги врастопырку, глаза удивленные. Или же писал свою книгу, где, как вам известно, речь идет о говорящем Палтусе, он писал ее и писал, но, к сожалению, никак не мог закончить, потому что у него самого, или у мамы, или у обоих вместе любовь постепенно, а может — внезапно угасла или, наоборот, слишком разгорелась… Словом, жаль…