Паола Каприоло - Немой пианист
На улице все холодало, и я заметил, что мальчик совсем продрог в своем тонком пальтишке, и тем не менее он продолжал играть, вдохновенно, страстно, исступленно, как одержимый, останавливаясь, только чтобы перевести дух между одним произведением и другим. Он все еще играл, когда слепая чернота ночи за окнами стала мало-помалу выцветать с приближением тусклого серого дня: светало, а мы даже не сомкнули глаз. С трудом стряхнув с себя истому, словно зачарованный, я подошел к мальчику и осторожно положил руку ему на плечо. Он тут же прекратил играть и поднял на меня пустой взгляд, в котором через мгновенье снова появились растерянность, страх, беззащитность, так поразившие меня в сквере возле Нотр-Дама. «Пора», — сказал я, и он покорно, как прирученный пес, последовал за мной и только на пороге остановился на минуту, чтобы взглянуть напоследок на длинные немые ряды инструментов.
~~~
После вечернего чая Надин заглянула к нему в комнату: пациент едва прикоснулся к пирогу, оставив на тарелке больше половины куска. Подумать только, ведь пирог показался ей таким вкусным, просто объеденье… Вот уж расстроилась бы сердобольная госпожа из Йоркшира, если б узнала, что ее подарок не оценили по достоинству. Покачав укоризненно головой, Надин собрала на поднос чашку и блюдце и попыталась заглянуть юноше в глаза. Он стоял у окна, прижавшись лбом к стеклу, — наверное, смотрел через решетку на темные просторы парка, покрытого инеем, и Надин снова почувствовала смущение, которое пыталась побороть в себе вот уже несколько дней.
Да, не так уж далеки от истины были завсегдатаи «Красного льва», сравнив больницу с тюрьмой: взять хотя бы решетки на окнах. Роскошная тюрьма, конечно, заключенных опекают и оберегают, и никогда не услышишь тут бряцанья цепей или зловещего щелчка застегнутых наручников, но все-таки, раз попав в это место, ни за что не выберешься на свободу, пока не отбудешь положенного по приговору срока. Только единицам дозволялось покидать больницу на время — не когда вздумается, а в строго определенные часы, и Надин ни разу не справлялась, кому и за что пожалована такая привилегия: этим ведали врачи, а ей таких вещей знать не полагалось, и точно так же врачи назначали лекарство, а она лишь бездумно выдавала его пациентам. Однако после разговора в «Красном льве» ей стало казаться несправедливым, что такой привилегией не наградили Немого Пианиста, самого знаменитого из пациентов; и раз уж слава не позволяла ему войти в число избранных, то по крайней мере полным послушанием, покорностью и скромностью — качествами, которые юноша демонстрировал с самого начала, — он заслужил снисхождение.
Ну чего они боятся? Что может произойти, если ему разрешат выйти на улицу? — удивлялась она, растворяя в стакане с водой таблетку витамина. Ясно ведь, что он не из тех, кто нападает на старушек, и он никуда не сбежит, хотя на его месте я бы об этом призадумалась. Неудивительно, что у него пропал аппетит и он отказывается даже от вкуснейшего пирога, который испекла дама из Йоркшира, — от сидения взаперти и не такое приключится; она читала, что животные в зоопарке ведут себя точно так же, теряют интерес к жизни, чахнут в клетках и умирают.
Взяв стакан, она подошла к пациенту. От его дыхания стекло запотело, и теперь он развлекался, рисуя пальцем на окне, если, конечно, тут уместно слово «развлекался», — вид у него был настолько унылый и подавленный, что у Надин все внутри перевернулось, до того ей стало его жаль. Однако она успела рассмотреть нарисованные значки с любопытством и надеждой, что юноша наконец решил написать свое имя. Но то были не буквы. Он начертил параллельные линии и усеял их точками. Некоторые точки были с хвостиками или закорючками, другие соединены толстой перекладиной наподобие ножек стола. Даже Надин, которая не разбиралась в такой грамоте, поняла все.
— Неужели ничего другого для тебя не существует? Ничего, кроме музыки? — спросила она, коснувшись его плеча, чтобы он повернулся к ней.
Юноша не ответил, даже не кивнул и не покачал головой. Он молча посмотрел в глаза медсестре, потом взял стакан с витаминным раствором и начал пить. Нет, ничего, кроме музыки, подумала она с досадой; поэтому он такой бледный и худой, и ему никогда не удастся залечить свою душевную рану. Музыка истощала его, день за днем высасывала из него силы, подтачивала здоровье и постепенно уничтожала в нем человеческую природу, отдаляла от людей и рыла вокруг него ров одиночества. По сравнению с этим забранные решеткой окна — сущий пустяк. Теперь Надин с предельной ясностью поняла, узником какой тюрьмы он на самом деле был: она поняла, что подозревала об этом всегда и догадалась уже в первый день, в зимнем саду, когда увидела, как он вмиг отрешился от всего и ушел в сказочный мир, куда ей вход был заказан. Рояль казался ей коварным и злым существом, силой грозной, враждебной, и сразить его можно было только самым мощным оружием.
Да, но каким оружием? Погруженная в эти мысли, Надин взяла у юноши стакан и пошла к раковине сполоснуть его, а между тем едва заметная, лукавая улыбка заиграла на ее губах.
~~~
Вчера наш пианист посвятил вечер Шуману: в программе были «Бабочки» и «Детские сцены», как мне потом сообщил Розенталь. Возможно, я действительно смог бы окунуться в атмосферу уютной, безмятежной, тихой детской, если б не присутствие на концерте одной из самых беспокойных моих пациенток, она сидела рядом со мной, вся обратившись в слух. Миссис Дойл. Я тебе о ней уже рассказывал, точнее, всячески избегал рассказывать. Она сидела, сложив руки на коленях, и нервно сжимала кулаки, а когда мелодия замыкалась на одной теме и начинала идти по кругу, точно карусель, или кружилась в ритме хоровода, она впивалась ногтями в ладони. До крови, понимаешь, и даже со своего места я мог разглядеть алые капельки на ее белых, пухлых руках, однако решил не вмешиваться, потому что слишком хорошо знал, какие мысли вертелись у нее в голове.
Но, слушая музыкальные фантазии, которые лились со сцены в чутком исполнении пианиста, я, наверное, и без вереницы мрачных образов, навеянных присутствием этой женщины, почувствовал бы, как в мирной, светлой детской мало-помалу сгущаются тени, словно за внешним благополучием скрывалась тяжкая меланхолия, которая временами показывалась из-за ширмы и превращала идиллию в кошмар. Меланхолия таилась в куклах с их пустыми, неподвижными стеклянными глазами и жеманными лицами, застывшими, как маски, и в старых, усталых плюшевых мишках, которые лежали в темноте шкафа, забытые и ненужные; а может (ты, я думаю, поймешь, что я имею в виду), дело было в духе полного запустения — знаешь, когда кажется, что жизнь замерла, — какой царит в цирковом балагане в дни без представлений.
Детство Шумана подарило нам эти окоченевшие образы-призраки, которые словно уснули, закованные в ледяной панцирь, — это детство было счастливым или несчастным? Честно говоря, я ничего не знаю о жизни Шумана, за исключением того, что он кончил свои дни в психиатрической лечебнице, и в силу этого, замечу к слову, он мне ближе всех прочих композиторов, как будто он перебросил мост из своего мира в мир, внутри которого существую я. Кстати, в студенческие годы я даже читал статью про его психическое расстройство, но не придал ей большого значения, между тем как сейчас я бы не прочь снова пролистать и вспомнить ее. Кажется, в конце жизни у него в голове постоянно звучала музыка — то ангельский хор, то напевы дьяволов, угрожавших ему самыми жестокими пытками, и порой я думаю, не преследует ли нашего пианиста такое же наваждение и не переполнено ли его сознание нотами; возможно, поэтому у него столь растерянный, испуганный вид и он абсолютно глух ко всем голосам, кроме голоса музыки.
Не стану отрицать, что подобные рассуждения годятся для дилетанта, но профессионала они недостойны, и ты, разумеется, ждал от меня настоящего, серьезного анализа, который был бы основан на строгих научных принципах. Но все-таки не поднимай в недоумении брови, как ты делаешь при виде непутевого студента или коллеги, поставившего пациенту странный, невозможный диагноз. Видишь ли, я начал понимать, что означает носить на плечах голову, заполненную музыкой, хотя такой синдром не описан в научной литературе и к нему вряд ли подойдешь с позиций классической медицины. Эта мысль не дает покоя многим здешним врачам, с тех пор как странный юноша свалился точно снег на голову со своим волшебным искусством и вечер за вечером стал вливать нам в кровь капли то ли целительного бальзама, то ли сладостного, коварного яда. Он отравляет нас — по крайней мере это я могу сказать с уверенностью, но, как ты понимаешь, каждый организм реагирует на заразу по-своему, позволяя ей проникнуть в себя или сопротивляясь. Розенталь, например, капитулировал, и графиня тоже, а вот медсестра Надин ни за что не хочет сдаваться, несмотря на искреннюю симпатию, связавшую ее с пациентом. С некоторых пор я заметил, что она стала тщательнее следить за своей внешностью и надевает под халат кокетливые наряды, которые раньше приберегала для выходных; уже на рассвете она во всеоружии, тщательно накрашена и с немыслимой прической — сооружением из лент, косичек и разноцветных бусин, — не знаю, следует ли она обычаю, принятому у нее на родине, или это дань моде и этнический стиль скопирован со страниц журналов. У меня есть подозрение, что это облачение, на первый взгляд невинное и такое женственное, на самом деле сродни боевым доспехам и мало чем отличается от шлема, лат и тяжелых стальных поножей, с помощью которых средневековые воины защищались от врагов. Почем знать, может, подкрасить губы или достать из шкафа симпатичную блузку — все равно что заклясть себя от чар музыки; по-видимому, это способ не поддаться ее соблазну, не дать затянуть себя в ее водоворот, крепко уцепившись за свою внешнюю оболочку.