Иван Колпаков - Мы проиграли
У меня как-то само собой, без особой мыслительной прыти, вошло в привычку думать, что отец был из тех людей, которые постоянно носятся с миллионом идей и ни одну из них не могут довести до конца. Не то чтобы я так считал всегда – просто однажды ход рассуждений привел меня именно к такому выводу, и этот вывод оказался тупиком. Мне казалось, я разгадал загадку – ведь сколько таких людей я встречал на жизненном пути и всякий раз после прощального пожатия рук чувствовал какую-то немоту в ладонях, сострадание, жалость, неловкость от того, что планам, которыми они с энтузиазмом обычно делились, не суждено никогда сбыться.
Отец много лет подряд обещал свозить меня в Германию к своему другу Хансу Унру, они вместе учились в университете. Я видел этого человека на фотокарточке – в белой рубахе с подкатанными рукавами, в роговых очках, бородатого иностранца, обнимающего свою молодую жену. Я представлял себе, как ему живется теперь за границей, думал, скучает ли он по Перми и по отцу, мечтал о том, как мы поедем к нему и поселимся в его доме, и, быть может, отец на этот раз не обманет. Но, погружаясь в эти розовые грезы, я ощущал на дне своего сознания холодок догадки – мы никогда не поедем в Германию, никогда не поедем в Германию вместе. Мне не суждено познакомиться с Хансом Унру.
Отец не обманывал, отец так жил. Трижды начиная учиться, он трижды бросал. Сначала геологический, потом архитектурный в Свердловске, потом кибернетика опять в Перми. Кибернетику он дотянул до конца четвертого курса и плюнул – ушел на завод порошковой металлургии. А в университете его любили, и хвалили, и закрывали глаза на дело, заведенное в КГБ, и на его диссидентство, и на то, что он с другом убивал, свежевал и ел с голодухи голубей, живших на крыше общежития. Любили и хвалили, потому что он подавал большие надежды. Но есть такие – подающие надежды, и ограничивающиеся только этим. Вроде как дети-вундеркинды – все ждут от них чуда, а чудо заканчивается сразу же, как только они вырастают и теряются в толпе взрослых людей, равносерых и равносредних.
У отца по-серьезному было три женщины. Первая родила ему дочь, вторая – сына, третья воспитывала его самого, как сына, а потом он ушел беспризорничать – да так и не вернулся. Ни одна из его любовных историй не завершилась как надо, как ему бы, наверное, хотелось. Не хэппи энды – сплошные секущиеся концы.
Но, может быть, все не так.
Может быть, все совсем не так.
Может, какое-то главное дело было не завершено в его жизни, и оттого посыпалось враз все остальное.
Может быть, любовь к одной женщине, тянувшая его на дно, скручивавшая в узлы, не давала дышать спокойно.
Может быть, именно эта любовь сломала его в самом начале и мучила потом всю жизнь, не отпускала.
Может быть, от этой любви тряслись его руки, и не было в них силы, чтобы доводить дело до конца.
Может быть, он берег силы для продолжения. Потому что всю жизнь надеялся на продолжение – и эта надежда рушила пути к бегству, изничтожала саму возможность запасных аэродромов, рассеивала миражи альтернатив.
Не обладать, не принадлежать, а лишь надеяться. И зачем так придумано, что надежда умирает последней? Умирала бы первой – мы бы были реалистами.
И вот нет отца, а его надежда еще мерцает, словно лампочка аварийного питания, словно свет от погибшей звезды. Висит в воздухе его взгляд, брошенный ей, а зрачки уже смешались с чернотой земли.
74.И, конечно, был еще CD-плеер, тоже iRiver, как и воспоследовавший за ним MP3 плеер. Я купил его на Горбушке, по совету Дениса, и наслаждался музыкой два дня. Через два дня я залез в пыльную коробочку – поезд из Москвы до Перми – и плеер сломался. Я почти до слез расстроился, потому что это такое жуткое дерьмо – купить плеер на Горбушке, уехать в Пермь и сломать его по дороге. Денис тогда не жил еще в Москве, и никто не мог пойти и ткнуть гарантией в лицо продавцу.
В общем, плеер валялся пару месяцев дома, потом пришел Денис и забрал – сказал, что хочет поковыряться в нем. Я и думать забыл про плеер, а потом Денис мне его притащил на день рождения – бонусом к подарку – починил где-то, не знаю, где. Плеер еще долго работал, несколько месяцев. Все-таки как хорошо, что мы так скоро миновали эпоху лазерных дисков.
75.Я не знаю, я закрываю глаза и вижу – вижу прежде, как дефис превращается в тире; вижу вывороченные кишки города, переливающиеся лазурью и розовым; вижу шкварки сала и куски мяса, плавающие в масле на дне чугунной сковороды; вижу колею в воздухе, вибрирующую, проборожденную стрекозой, летевшей на помойку; вижу сквозь коричневые стекла очков желтое небо и серую траву, смягченный блеск асфальта, отражающего солнце; вижу ее, мне не принадлежащую, молодую, взрослеющую, еще до. И до меня. Я открываю глаза, я опять их закрываю, и все повторяется вновь.
В перерывах из кусков домашнего видео я склеиваю фильмы, пахнущие стариковской психоделией, раскуренной гнилью хиппарских зубов, олдовыми платьями с нанесенными на них полевыми цветами. Блюз.
76.А жизнь уперлась рогом – в нашу семью, едва кишки не выпускает. Неужто кто-то посмотрел на нас нехорошим взглядом, найти бы этот глаз да ткнуть в него острой алюминиевой спицей, в отместку, по закону талиона – око за око, зуб за зуб. И успокоиться, расслабиться. Иначе расслабиться не получается, весь день спина испытывает нечеловеческое напряжение, к вечеру отваливается, слезятся глаза, дрожат пальцы. Распластавшись по дивану, я проваливаюсь в неровный (неверный) сон, который – как короткое замыкание между тянущимися днями. Я не изолирующее вещество, я тоже плавлюсь – ну, в конце-то концов. На сколько хватит сил? – черт возьми, я спрашиваю. Так вот, на сколько хватит сил? Долго ли я смогу подпирать плечами покосившиеся кариатиды, трескающиеся под давлением настоящего? Сколько я еще пробегаю между статуями, а потом остановлюсь, запыхавшийся?
Фу-фу, подуйте.
77.Для меня важно не потерять главное в зазоре между честным и красивым. От честного до нечестного – один шаг, этим же шагом обычно пересекается граница от некрасивого к красивому. В двух разных плоскостях есть лишь одна точка пересечения, мне бы четырехмерное зрение, я бы видел ее издалека (свысока?), и эта точка есть истина.
Меня нельзя лишать доступа, я ненавижу, я люблю иметь все под рукой. Я недавно вывел формулу: мне нужен ноутбук с доступом в сеть, мобильник, вода, еда, удобный стол и тишина, чтобы жить. Мне нужен кусок собственного пространства, жизнь научила любить малое. Я за это малое горло перегрызу, горе тому, кто встанет у меня на пути. Но аппетит, как правило, приходит во время еды.
Год назад я вывел также другую формулу: было бы прекрасно зрелость провести в Петербурге, а старость – в Севастополе. Я – огонь, но всю жизнь тянусь к воде.
78.Какие странные периоды у жизни – претендующие притереться началом как можно ближе к рождению, а концом – к смертной кончине, воткнуться ровно, как деталь Lego, не позволяя возникать лишнему воздуху, лишним зазорам. Какие странные периоды у жизни, и много ли их – этих странных периодов; на поверку выясняется, что жизнь – всего один период, один сезон, и не дано нам знать, осень ли это, лето, зима или весна, не дано, покуда…
Современность отрицает счастье, она делает его ровным счетом невозможным, предлагая взамен свободу выбора. В то же время, выбор, наряду с согласием в одном случае, всегда предполагает отказ в другом; свобода – остроконечный болид, летящий в пропасть одиночества. Зачем нам свобода выбора, если в ней нет возможности быть счастливым?
79.Быть бедным, быть нищим – унизительно, но не более того. Драма начинается с порога родительской квартиры, в которой мать иной раз выкрученная до предпоследней степени, вламывающая как лошадь за копейки, улыбается надтреснуто; блестят прохладной радостью ее глаза – сын пришел в гости. Мать монтирует не подобие жизни (как я), мать монтирует подобие счастья (так лучше). Как же, должно быть, страшно все это со стороны, глазами невидимого, бесстрастного наблюдателя: патологическое свойство человеческой натуры – не сдаваться во что бы то ни стало, по-спартански улыбаться, не обращая внимания на лисенка, выедающего кишки. И эта стыдливость за самих себя, взращенная гордостью, и то – непозволительно, и это – непозволительно, классическое «я не могу брать у тебя деньги». Пока не испытаешь сам – не поймешь: чужое надломленное бесстрашие холоднее льда, холоднее вечности.
Лучше уж сдаваться, лучше уж быть слабым, чем позволить кому-то видеть изнутри, с изнанки – свою силу, инстинктивную, и потому – нечеловеческую. Или видеть самому эту изнанку.