Альва Бесси - Люди в бою
Ночь стоит холодная, небо усыпано звездами, во дворе, поджидая нас, урчат грузовики. Большие, крытые брезентом грузовики фирмы «Дженерал моторс», напоминающие фургоны американских колонистов; в каждом грузовике помещается сорок человек. Мы долго ждем, пока всех говорящих по-английски не собирают и не грузят в машины, потом выезжаем из Альбасете на прямую, твердо убитую дорогу. От холода мы жмемся друг к другу: нас тянет к теплу, к товарищеской близости. Курим в темноте, дремлем, поем:
Длинна, длинна дорогаВ края мечты моей,Где под луной далекойНе молкнет соловей.
3
(Февраль-март)Наша учебная база размещена в Тарасоне, небольшом городишке Альбасетской провинции, расположенном в ее равнинной части; тут даже в начале февраля стоят летние, погожие дни. Но по ночам, лежа на соломенных тюфяках, брошенных прямо на каменный пол нетопленных казарм, мы дрожим от пробирающего до костей холода. Перед сном мы напяливаем на себя все, что только можно: шапки с наушниками, перчатки (если таковые имеются); поверх тощего одеяла, выданного нам из скудных местных запасов, набрасываем шинели и шерстяные пончо. Зимой ночи тянутся долго; в шесть часов уже смеркается, в девять — тушат свет. Здесь свирепствует простуда, грипп, но лечить их нечем — в лагерном госпитале есть только самые элементарные лекарства, вернее, их практически нет, так что приходится рассчитывать, что со временем болезни пройдут сами по себе. И все же почти никто не болеет всерьез: объясняется это, пожалуй, тем, что частых посетителей санчасти здесь кличут «сачками» (независимо от того, больны они или нет). Вот никому и не хочется сказываться больным, пока он держится на ногах, — на это решаются единицы.
В городе к нашему приезду уже набралось тысячи полторы англичан, канадцев, американцев, кубинцев, пуэрториканцев, ирландцев. Французы, немцы, чехи и представители прочих национальностей расквартированы и проходят военную подготовку в других городах — нам так и не доведется там побывать. Весь день, и каждый без исключения день, подразделения, проходящие подготовку, маршируют по узким немощеным улицам, между двухэтажными неказистыми домишками. В любое время дня и ночи крестьяне ведут по улицам осликов, навьюченных корзинами с оливками, волокут тележки с ветками вечнозеленых деревьев для растопки. Женщины ежедневно выстаивают длинные очереди за апельсинами, за пайковым хлебом или молоком; женщины здесь коренастые, коротконогие, на крестьянский манер с ног до головы одетые в черное; головы у всех покрыты шалями, на ногах — войлочные туфли. Женщины очень приветливы. По улицам шныряют мальчишки, на них лишь куцые полотняные или ситцевые рубашонки, едва прикрывающие ягодицы. Дети на редкость прелестны; они, как и положено детям, играют на улицах, бегают по пятам за солдатами, выпрашивают хлеб. Почти все они ходят босиком, но при этом на вид довольно упитанные и почти всегда чистые.
(Я сел за письмо моим мальчишкам и в конце концов написал его, но меня огорчает, что я так мало могу сказать им, что мне так трудно что-либо им объяснить. И впрямь, что можно написать шестилетнему мальчугану, что можно написать трехлетнему малышу, как объяснить ему, почему отец так надолго уехал или за что он погиб. Можно написать:
Ребятки, я жду, что вот-вот испанский почтальон доставит мне письмишко от вас. А к тому времени, когда это мое письмо пересечет Испанию, Францию и Атлантический океан и бруклинский почтальон доставит его вам, я уже получу ваше письмо. Надеюсь, в своем письме вы сообщите мне, что вы живы-здоровы, что Дэн ходит в школу, а Дейв по утрам хлопочет вместе с мамой по хозяйству; что вы ведете себя хорошо и во всем помогаете маме.
Так, а что еще можно им написать? Как им объяснить, почему отцу или матери иногда приходится на время расстаться с детьми? Как объяснить детям, зачем их отцу понадобилось ехать за океан и участвовать в чужой войне? Уж не для того ли, чтобы погибнуть? Можно написать так и надеяться, что дети тебя поймут:
Я приехал сюда, чтобы помочь испанцам сражаться против их врагов, фашистов. Испанцы, как правило, бедные люди — эти славные люди хотят, чтобы их дети росли здоровыми и веселыми, учились в школах, ели досыта; фашисты же хотят — а вы должны знать, что фашисты есть во всем мире, — этому помешать. Вот испанцы и взялись за оружие, чтобы защитить свои дома, своих детей и свое право жить, как они хотят.
Так я и пишу, но бог весть что они из этого поймут. А можно было бы написать:
В один прекрасный день вы проснетесь (наверное, к этому времени вы станете уже годом старше), и мама скажет вам: «Скоро папа вернется домой», и я снова увижу вас обоих, и все мы поедем в аэропорт, и дядя Эдди покатает нас на своем самолете. А можно и приписать: Я послал вам две пилотки — в таких ходят испанские солдаты, и две пары туфель — в таких ходят испанские детишки. А можно приписать и еще: Я думаю о вас, люблю вас обоих и крепко-крепко вас целую. Спокойной ночи, Дэн, спокойной ночи, Дейв, ваш папа.
И остается только надеяться, что они хоть отчасти меня поймут.)
Прилавки магазинов пусты, торговать нечем. По вечерам фонари не горят, окна плотно зашторены на случай бомбежек и жители прогуливаются по улицам, еле слышно переговариваясь. (Как-то вечером я чуть не сбил с ног кубинского товарища. Я извинился перед ним, и тут выяснилось, что он жил в Бруклине в доме напротив нашего и был членом рабочего аэроклуба, который мы оба помогали организовать.) Поначалу нам кажется дикостью ощупью искать дорогу в кромешной тьме, но постепенно мы к этому привыкаем. Мы понимаем, что разница между городом, где за занавешенными окнами скромных жилищ в освещенных комнатах сидят люди, и городом, чьи улицы погружены во мрак, та же, что между войной и миром. Впрочем, вскоре мы осваиваемся и в темноте запросто проходим город из конца в конец. Из библиотеки, размещенной в массивной церкви на plaza[44], я могу пройти по одной улице, пересечь другую и, легко, уверенно огибая углы, вернуться в казармы, где одни укладываются спать, другие дурачатся, третьи поют, а четвертые читают или пишут, примостившись на соломенных тюфяках.
Небо еще усыпано звездами, когда мы, дрожа от холода, затемно поднимаемся, строимся на увитом виноградом внутреннем дворе дома, переоборудованного под казармы, и колонной по четыре шагаем в столовую, где раньше помещался театр. Столовые принадлежности, выданные нам в Альбасете, пришлось сдать на кухню — здесь не хватает посуды; теперь на длинных дощатых столах нас ждут наши же жестяные миски и кружки. Лозунг на стене гласит: «НЕ РАСХОДУЙ ХЛЕБ ЗРЯ: ЭТИМ ТЫ ПОМОГАЕШЬ ВРАГУ». Бойцы выдают каждому по миске дымящегося варева, которое мы, явно ему льстя, именуем кофе, и по трети буханки хлеба, которую кто крошит в кофе, кто ест так, а кто откладывает до дневных маневров. Другой лозунг гласит: «ИСПАНСКИМ ДЕТЯМ НУЖЕН ХЛЕБ, БЕРЕГИ ЕГО!»
В восемь часов мы торжественно строимся на площади, рота новобранцев, регулярные роты салютуют подъему красно-желто-фиолетового флага Республики. Окрестные жители неизменно стекаются посмотреть на эту церемонию; в толпе только старики, старухи, детвора; молодые мужчины воюют, женщины помоложе и работоспособные мужчины спозаранку вспахивают поля под яровые, запасают хворост в редких здешних лесах, копаются на своих жалких огородах. Глядя, как флаг взлетает по флагштоку, мы думаем о том, что он знаменует собой, и о том, что связывает нас с ним; потом строем выходим из города, шагаем виноградниками, где торчат лишь голые, коротко обрезанные стволы лоз. В этих виноградниках и на поросших соснами холмах за ними мы осваиваем солдатскую науку.
Это суровая наука, люди от нее мужают, меняются на глазах. Хорошим солдатом быть нелегко, а интеллектуалу, выходцу из буржуазии, который чуть не всю сознательную жизнь проторчал за столом, мучительно подыскивая слова, которые должны как можно точнее выразить обуревающие его чувства, почти непосильно. Уже много лет кряду я никогда не просыпался раньше десяти, любил поваляться в постели; сейчас меня будят затемно. Я избегал ходить пешком, всюду ездил на машине; сейчас меня часами гоняют в строю по полям и лесам. Для интеллектуала высшее наслаждение (пусть извращенное) пребывать в одиночестве, а в оправдание своего одиночества взирать на остальное человечество сверху вниз. «В армии, а не на пашне, — запевают ребята, — ты теперь солдат на марше. Раз для армии хорош, то богатство хрен найдешь…»
Да, ты теперь в армии, а раз ты в армии, значит, изволь держать свой драгоценный индивидуализм при себе. Армия индивидуалистов непригодна для боя, испанцы еще в самом начале войны убедились в этом на собственном печальном опыте, когда части, сплошь состоящие из индивидуалистов, завербованных бесчисленными политическими партиями и профсоюзами, совершенно не могли действовать сообща, хотя и проявили при этом такую решимость и мужество, что они не забудутся, пока живы люди, для которых защита демократии не пустое слово. Зато теперь Народная армия подчиняется единому командованию — от прежних идеальных представлений в основном отказались. Теперь боец обязан отдавать честь старшему по званию — в пору увлечения уравниловкой это считалось унизительным. Теперь в бою приказы командира должны безоговорочно выполняться, критиковать их можно лишь после боя. Именно благодаря этому последнему обстоятельству испанская Республиканская армия стоит особняком в военной истории, потому что, хотя кое-какие проявления индивидуализма пришлось ограничить ради согласованности действий в бою, за каждым бойцом остается право оспаривать решения начальства, комиссаров и командиров, заявлять о своем недовольстве как товарищам, так и начальству. Такие обсуждения проводятся организованно и предельно демократично на специальных политических митингах: ведь испанская армия — прежде всего армия политическая.