Григорий Свирский - Люба – Любовь… или нескончаемый «Норд-Ост»
Грачев, идущий за полковником что-то записывает. Может быть, диагноз прост: ушла в вечность… О, нет! Нет!
В морге – груда мяса и застывшей крови. Вскрытие расскажет эскулапам-убийцам, как продукция военного завода действует на законопослушного гражданина. Свой подох, так и чужой не увернется…
Это для них куда важнее самого человека, попавшего в проклятый Обух.
– …Каждый божий день… «В морг! В морги все для того же отпора! Неизвестно кому!» – снова заговорила в Тоне, видно, эта ее постоянная боль, не оставлявшая сердечную женщину. – В морг несут и несут… Постоянное злодейство «во имя». Убийство собственного народа… ради мира!
Никого им не жалко, ни студентов, ни тех, кто горбатится на заводах… Господи, чем же все это кончится?
И будто что-то екнуло внутри меня или сорвалось с высоты от тревожного, пронзающего провидения-предчувствия Тони. А может просто хлопнула дверь и оборвала неслышную никому мольбу.
– Бесполезно, немыслимо нам, хворым, с этой железной махиной бороться! – вскричала Галя, влетев в палату.
Галю куда-то увозили, а вернулась она всклокоченная и помятая, как воробей, случайно вырвавшийся из кошачьих лап.
На всю жизнь остался во мне этот галин вопль. И мысль о том, что наш изумительный мир состоит из хищников и таких беззащитных птиц, как Галя; ну, и вот этой нарывающей в сердце боли, воспоминаний о детстве, единственой моей радости, а так же бегущих в никуда часовых стрелок.
Галя тяжело опускается на скрипучую постель, беспомощно сложив руки на подоле застиранной рубахи
– Опять прижали меня, мучители, вымогатели в погонах: или я дам расписку, что меня предупреждали о токсичности ксифагола, или они меня отсюда живой не выпустят!. И брешут соблазнительно. Мол, одна поганая закорючка, и у меня есть шанс не попасть на вскрытие.
Может быть, она права? Вырваться и вернуться к цветущим белым садам и кострам из опавших листьев, млечному пути и дыханию теплого моря, к шопоту длинных горячих ночей, к восходам и закатам.
– Это предательство! – вскакивает Тоня, стройная и дрожащая, как стальная пружина. – Это предательство и живых и мертвых!
Долгая глухая тишина прерывается нервным вскриком Гали, вскочившей с постели.
– Тоня! Ты – страстная натура. Тебя умные мальчики любили! А я рохля! Меня умные мальчики не любили! И глупые тоже. Я не могу противостоять этой машине…
У Тони от неожданного выкрика Гали приоткрылся рот.
– Галюша, почему ты решила, что я страстная натура?!
– Так есть же верная примета. Ты – рыжуха. И все равно, у тебя над верхней губой черные усики!
Вся палата грохнула от хохота, хохотали-тряслись так долго, весело и все более нервно, кашляя и задыхаясь, что всполошились дежурные сестры. Влетели в палату – одна за другой.
Дружный и долгий хохот в СПЕЦобухе – это нечто неслыханное. ЧП. Бунт! Почти революция…
…У пустующей постели соседки, Царство ей небесное! старый врач на секунду останавливается в раздумье. Шествующий за ним Грачев промчал мимо, не задержавшись. Даже не посмотрел в нашу сторону, сторону еще живых…
Я почувствовала, как во мне что-то закипает. Перед старым врачем скотина Грач дугой гнулся, раболепствовал. А от дела рук своих морду отвернул. «Не обращайте внимания – вспомнилось: «Религиозный фанатик». Мы для него даже не животные… Не врач ты, а гробовщик, вот ты кто. А какое лицо у него? Только сейчас обратила внимание – лицо у него собачье… Вытянутое. Уши почти торчком. Урод!
И я вдруг вспомнила… Из всех собак, которых встречала в жизни, мне больше всех запомнилась бездомная псина, сочетание таксы и бульдога – коричневое туловище с белой грудью на тонких кривых ножках и непомерно длинные уши. Собаку звали «Урод». Она принимала пищу из рук любого прохожего и благодарно провожала его вдоль дачного поселка до самого леса.
В ту пору я еще не знала, что такое натрий и не могла понять, почему собака подпрыгнула, заскулила и заплакала как-то по человечески, слезами, а потом словно замерла. Мальчишки, которые кинули ей вместе с хлебом натрий, смеялись. А урод стоял неподвижно с прожженными до самой кожи внутренностями, боясь пошевелиться. Мальчишки уж не просто хохотали, а веселились и прыгали.
«Фашисткое отродье!» – вдруг вскричал мой отец по адресу убегавших «шутников», схватил со стены охотничье ружье и выстрелил «Уроду» в голову. Не знаю, чем было заряжено ружье, но «Урод» отлетел в канаву…
У собаки сожгли живот. А у Грача треклятый СПЕЦОбух начисто выжег душу. Потому он не только не остановился, но еще и бросил старику-врачу, что у них и без того много дел.
– У каждой кровати вздыхать, не дай Бог, проснешься Шухиным. «Каким Шухиным?» переспросил старый врач.
Я запомнила фамилию, чтобы потом расспросить о Шухине, которого, видно, не взлюбил Грач…
Но расспрашивать никого не пришлось. Галя хорошо знала эту историю, и как только «Эскулапы» исчезли, принялась скороговоркой, вполголоса, рассказывать:
– Девочки, моя бабушка жила в Поволжье. Примчалась к нам, в деревянный городишко Калач, на попутном грузовике, все ее имущество в одном узле. – Повыгоняли нас, ироды, – и заплакала.
Оказалось, какой-то генерал приказал провести испытание нового отравляющего газа в Поволжье. В экспериментальную зону включили несколько деревушек. Километров в ста от Саратова. Солдаты вывезли из деревень детей и стариков. А молодых оставили.
«Слава тоби Господи,– рыдала бабушка, – що скотыны на селе не було, а то бы всю потравылы.
Балакалы, що якись газы пустыли, люди вылы замисто собак. Мамина сестра Оксана криком кричала, что дома под газами солдаты оставили ее дочь, но уж было поздно. Оксана прорвалась в ихний штаб и проклинала иродов до тех пор, пока охрана не вытолкала ее на улицу.
Позже им объясняли, будто синоптики ошиблись, неправильно предсказав направление ветра…
Бабка Оксана не унялась – ее куда-то вызвали, обозвали антисоветчицей и пригрозили… Она и побежала от нового лиха к моим родителям, и по ночам и вечерам ревела.
В газетах конечно, не было ни слова, но от кого-то узнали, что полковник Шухин, главный на испытаниях, слег с тяжелейшим инфарктом. Хоть у одного нервы не выдержали…
– Для гробовщиков ОБУХА, естественно, Шухин не пример: слабак… Вот Грач, он – не слабак, он преступник! – с сердцем вырвалось у меня. Каждый Божий день кормится человечиной и цветет… По ленинградскому блокадному закону, его бы расстреляли безо всякого суда.
– Ох, боюсь, девочки, – тихо донеслось с тониной кровати. – суда над троглодитами от власти – этого народного на русской земле праздника, мы не дождемся… Галя, кстати, ты украинка или русская? Твоя Украйна может, к свободе прорвется, а вот наша Русь – не верю. Чернышевский не ошибся: в России «сверху до низу все рабы!»…
– Тоня, я помесь бобика с дворняжкой,– с усмешкой ответила Галя. – Боюсь, после Обуха от миролюбивого бобика уже ничего не останется… Буду на врачей в хаки набрасываться овчаркой.
– Тш-ш!– вдруг прошипела Тоня. Наша молчунья поплелась с доносом Галя растерянно обводит всех глазами, пытаясь найти поддержку или сочувствие своим сомнениям. Наступившая тишина обрушивается на палату, как неразорвашийся снаряд.Через минуту вся накопившаяся горечь боли, обреченности и бессилия Гали выливается наружу:
– Нет выхода, нет! Когда вы наконец поймете, что мы бессильны! Можно не дать расписку и сгнить тут заживо, но от этого ровным счетом ничего не изменится. Поверьте, что всем плевать…– И она заплакала.
– Галочка, милая, умоляю не реви! – Я подаю ей еще один платок. – Каждый поступает так, как считает нужным.
Глава 6. Химфак – остров любви
Из трехсот, принятых на химфак, – стреляются из-за любви, по молве и подсчетам Гали Лысенко-Птаха, – пятьдесят человек
– Любовь, ты со мной не согласна?! Интересно, на каком свете ты пропадала раньше, холодно-рассудительная до ужаса? Мы с тобой – не первые, не последние! – крикнула Галя в слезах.
– Ты о чем?
Галя смотрит на меня в упор. Ее глаза полны боли и укоризны.
– Ты-то знаешь, при входе на химфак, за плакатом «Химия – кузница народного изобилия» есть доска из белого мрамора. Она начинаются всегда одинаково: «Деканат, партийная и комсомольская организация химического факультета-с глубоким прискорбием извещают…» Пышные корзины цветов, венки, траурные ленты, – в общем, все как полагается.
– Помнишь, как прошлой зимой на этой доске появилась фотография нашей ровесницы с наспех сделанной припиской: «Третий курс скорбит о безвременной кончине Житковой Ольги?» – Вместо, корзин и венков в колбе стояли три гвоздики.
Через два часа ни цветов, ни объявления … Снял их Витька Гладков, комсорг курса, «шкура номеклатурная». Между прочим твой приятель.