Евгений Богат - Понимание
А мы — такие полные, и постарели, постарели! Ведь всем по тридцать. В 13.00 восемнадцать человек и пять учителей вошли в наш класс. Сели, кто с кем и где сидел раньше.
Я написала на доске: „Здравствуй, школа, здравствуйте, учителя, не умирай, юность!“ Раздался звонок. Нина Михайловна достала журнал 1965 года. После вступительных слов началась перекличка. Нина Михайловна так ее начала: „Дорогие дети! Для меня вы навсегда останетесь детьми…“
Потом Лидия Васильевна (директор) подвела итог нашим деяниям. Обошли все классы, вертелись перед зеркалом, обстановка — как в перемену. Фотографировались на крыльце школы, пошли к памятнику погибшим землякам, возложили цветы. В 16 часов сели у меня за столы. Читали Есенина, мой дневник, который я вела в восьмом классе, пели пионерские песни, плакали, танцевали и опять плакали.
А назавтра восемь человек встретились у Нины Михайловны, ели горячие пироги, ватрушки, пили чай, пели под гитару Есенина, Высоцкого и Окуджаву и — простились… Может быть, навсегда!»
Валентина Майорова в полном смысле слова общественный человек, то есть самые, казалось бы, личные, даже интимные ее душевные состояния не отделимы от жизни окружающих людей, общества.
Маркс писал о том, что коммунизм осуществит возвращение человека к себе самому как человеку общественному, то есть человечному.
У Майоровой общественное от человечного неотрывно.
Этим я вовсе не хочу ставить ее в неловкое положение, утверждая, что она человек будущего. Она сегодняшний человек. С самыми земными, обыденными заботами, огорчениями и надеждами. Но сочетание общественного и человечного, «мирового» и личного сообщают ее заботам, огорчениям и надеждам высокий гуманистический смысл.
Иногда она задумывается о том, чем стала бы ее жизнь, если бы ушла из нее ежедневная работа в библиотеке, семья, дети, житейские хлопоты, нелегкий быт. И вдруг открывает нечто, казалось бы, неожиданное, даже парадоксальное: если убрать это «земное», казалось бы тяжко житейское, то не будет и высокой духовной жизни. Останется пустота.
«4.30 утра. Пою, переворачиваю дите. Мне сейчас вспомнилось вот что. Живу в Иванове, может быть, март. Еду в центр на троллейбусе, стою у окна в конце салона. Смотрю на людей, которых мы обгоняем. Снег огромными хлопьями падает за окном. И вдруг… Среди снега, падающего на всех, женщина с… зонтом. Черным, огромным. Страшным. Зачем? Прячется от снега…
Прячется от жизни. Вот я и надумала: у тех, кто прячется от жизни с ее повседневностью и утомительными заботами, не может быть ничего милого, умного, потрясающего.
У тех, кто прячется от обязанностей перед людьми, и родными и неродными, не может быть и духовной жизни. И в конце концов тоже раскроешь большой черный страшный зонт, чтобы спрятаться и от себя, от себя внутренней, чистой, хорошей, доброй.
Вот она странная логика жизни. Вначале прячемся от „низкого“, потом — от „высокого“.
Еще воспоминание. Тот же город Иваново. Камвольный. Разговорилась с одной пожилой (62–63 г.) женщиной.
Стройная, подвижная, островнимательная и… рассеянная.
Что поразило? „Я до работы бегаю бегом.
В душе я чувствую такие приливы молодой силы!“ Вот тебе и раз.
Человек, песчинка в людском море, а подишь ты, вопреки возрасту, вопреки всему — бежит. Думай, что хочешь! Кто она, эта женщина. Если ты нытик, то увидишь в ней дуру, выживающую из ума. Если ты фантазерик, уважаешь необычное, — то она: твоя мечта. Подумай, к кому относишься ты сама.
Она: мое воспоминание — минутка. Это мои самые дорогие воспоминания, на вес золота. Минутки из моей тридцатилетней жизни. Жизни в повседневности. Жизни — в жизни…»
Во имя чего Валентина Майорова пишет эти обширные письма-дневники? Конечно, ради «науки общения». Но существует у нее и еще одна цель, которой она стесняется, но все же иногда что-то о ней рассказывает.
«Не хочу, чтобы наши письма исчезли, может быть, через двадцать или тридцать лет их будут читать наши дети и внуки, их будут читать уже в третьем тысячелетии нашей эры и, читая, лучше нас поймут. Может быть. Нет, это не гордыня. Мне кажется, что нужно создавать семейные архивы. Мы уйдем в Лету. Пусть наши дети научатся чувствовать и жить, как мы. Ведь мы неплохо живем…
Я тешу себя мыслью, что это и через тридцать лет интересно будет читать…»
Сейчас у Валентины Майоровой «толстовский период». Она читает Л. Н. Толстого и воспоминания о нем.
«Его внутренний мир становится мне все ближе и все понятнее. Вот уж воистину человек, который был не „внешним“, а „внутренним“!»
Константин Григорьевич Киселев живет в маленьком Томашполе. Валентина Ивановна Майорова в еще меньшем Писцове.
В отличие от Киселева Майорова не стремится к созданию большой личной библиотеки. Ей кажется, что в доме должно быть не больше 40–50 книг, самых нужных, совершенно незаменимых. По возрасту она может быть поздней дочерью Киселева. И все же: до чего же похожи они друг на друга — не только любовью к книгам, нет, похожи любовью к людям.
Диалог о скрытых мотивах
Десять лет назад вышла у меня документальная книга под названием «Бескорыстие». В ней, пытаясь рассмотреть бескорыстие не только как поступок, но и как душевное движение, я писал о том, что самым «обыкновенным» людям (а их большинство), не удивляющим мир «высокими чудачествами» и даже не отличающимся бессребреничеством, тоже лучше, радостнее живется в атмосфере, благоприятствующей чудакам-бессребреникам, а не холодным рационалистам, не говоря уже о нехолодных стяжателях. Я рассказывал о чудаках, строящих телескопы для народных обсерваторий, ищущих — не для себя — потерянные полотна больших художников, посылающих черенки выведенных ими новых сортов растений во все концы мира.
Книга эта при появлении, да и в последующие годы, не вызвала ни одного читательского отклика, она была совершенно не замечена, казалось, и не выходила. Затем вдруг в читательской почте, вызванной «остроконфликтными» вещами, все чаще появляться стали письма с упоминанием книги «Бескорыстие». Самое первое письмо я запомнил хорошо, как и все самое первое в жизни. Автор его любопытствовал, интересовался, существуют ли мои герои в действительной жизни или я их выдумал, а если не выдумал, то можно ли их увидеть или хотя бы переписываться с ними. Несколько героев «Бескорыстия» к тому времени уже умерли, об остальных я написал ему подробно. Это позднее письмо я рассматривал как чудаковато-случайное, но за ним появилось второе, где выражалось какое-то запальчивое неверие в то, что эти люди существуют на самом деле, третье, в котором и верили и восхищались, четвертое… десятое… тридцать первое…
А мне важно было понять: почему столь долго молчавший читатель заговорил. Может быть, оно — «Бескорыстие» — пылилось ненужное на дальних библиотечных полках, а потом после «острого» и «конфликтного» и его заодно раскрыли? Этот ответ казался мне убедительным, пока я не получил из одного старого университетского города извещение, что решено устроить диспут по «Бескорыстию» и мое участие в нем желательно. Это показалось не менее странным, чем если бы я узнал, что задуман диспут на тому «Впадает ли Волга в Каспийское море» или «Едят ли лошади овес?» О чем спорить?! Я написал чистосердечно о моих сомнениях устроителям диспута в университет, они не поняли меня и ответили, что рассматривают «Бескорыстие» как работу острополемическую.
В дороге я думал: чему, собственно говоря, может быть посвящен этот диспут — этот диалог между залом и мной и между различно думающими ораторами. Нужны ли в жизни бескорыстные люди, чудаки-бессребреники, о которых я когда-то рассказал? Но ведь даже и те, кто бесконечно далек от подобных чувств и действий, никогда не ответят открыто и твердо: они не нужны, лишь отнесутся к ним с потаенной иронией. Суть диспута оставалась для меня загадкой. Я ее не понимал. Отдохнув после дороги в гостинице, я шел вечером в университет с мыслью, что это будет не более, чем читательская конференция, а диспутом назвали, чтобы заинтриговать, завлечь студентов.
Войдя в аудиторию, я увидел массу молодых лиц и лишь несколько пожилых людей. Это было новое поколение читателей. Наверное, осенило меня, «Бескорыстие» послужит для них поводом для обсуждения насущных и разнообразных этических тем.
Я одновременно и ошибся и не ошибся: говорилось в тот вечер о разном, но «Бескорыстие» при этом поводом не было, оно оставалось основой обсуждения. Я вдруг осознал, что некогда написал «безмятежно положительное» повествование, которое сегодня стало или почти что стало полемическим.
Первый же оратор высказал нетривиальную мысль, что герои «Бескорыстия», в сущности, люди, потерпевшие в жизни поражение. Им не удалось полностью воплотить себя творчески в любимом деле, и поэтому на склоне жизни они искали и нашли «возвышенную форму компенсации». Это даже напомнило ему ироническую ситуацию, когда супружеская пара, не имевшая никогда детей, в поздне-осенний период берет собаку и трепетно ее любит и холит. Он аналитически точно разбирал социальное поведение моих героев, эту часть его выступления я излагать не буду, чтобы не затрагивать памяти тех, кто умер, и не возмущать покоя живых героев книги. Но чтобы стала понятна логика его мысли, я построю модель, несколько абстрактную, но все же имеющую отношение к конкретным историям. Астроном, раскрывающий тайны галактик, соединяющий в себе напряжение мысли с кропотливым дозором за жизнью мирозданий, находящийся в состоянии сомнений, озарений, поисков, не будет (хотя бы потому, что силы человека не бесконечны) строить для детворы любительский телескоп и увлеченно рассказывать им о чем-то для них, может быть, и интересном, а для него элементарном.