Иосиф Герасимов - Вне закона
— Ну и мразь, — неожиданно сказал Гоша, его крупное лицо побагровело, он торопливо достал сигареты.
— Что же ты меня к нему возил? — раздраженно сказал Виктор; он все еще смотрел на свежий перелесок, белые стволы берез зазывно тянули к себе. Ох, как же хотелось туда! Но меж ним и этим небольшим островком чистой природы уж легла незримая граница, которую вот так запросто не перешагнешь, чтобы уйти от себя, от своих невеселых мыслей.
— Надо же было узнать хоть что-то о той сволочи, — ответил Семгин, поправил тяжелые очки и глухо вздохнул. — Вот смотри, Витяша: мой шеф — голова, ум, которому во всем мире цены нет, под свечкой у этой гниды ходил. А ныне не только его терпит, а еще и помочь норовит. А повернись все опять наоборот — тот же Калмыков первым побежит на шефа стучать. Хоть и не знает о нем ничего, но придумает, найдет, что придумать да снова свою силу показать.
Виктор из всех знакомых своих Гошу Семгина выделял особо, скорее всего, потому, что этот могучий, вроде бы даже на первый взгляд барственный мужик вдоволь помотался по стране, работал на кранах, водил самосвалы, да и вообще никакой работы не боялся, скорее всего, не случайно и шеф его выбрал себе в водители, зная надежность Семгина.
— Ты считаешь, Калмыков над людьми куражился?
— Ха! А кто из них не куражился? Волки. Туда других и не брали. Потому они и пили смертную. Поди ты, живет, пригрелся, облинял уж весь, а небось ждет: может, к старому повернется. Времена-то какие — опять падалью запахло.
— А ты не ждешь?
— Эх, Витяша, — глухо вздохнул Гоша. — Рад бы не ждать, да нас под страхом всеобщим зачали и в страхе учили, как лягушат в гнилой воде. А прыгать начали, сообразили: надо от болячек этих бежать. Вот чуть почуем, пахнет бедой, и — когти рвать. Так нас и носит по свету… Я ведь и отсюда чуть было не рванул. Меня года три назад гебешники позвали. Нет, не с угрозой, а с лаской. Ты, мол, парень тертый, понятливый, а шеф у тебя фигура заметная, но сам знаешь, где побывал, так что ты за ним… Если что — к нам… Мне бы этому кавказцу, что меня приманивал, тут бы в кабинете морду набить, а я как щенок блудливый от него, зубами клацая, выполз. Э-э, нет, думаю, вы меня на крючок не возьмете, нынче же рвану, куда билет достану. На самосвал всегда посадят. Так бы небось и сделал, да решил: а что же я своего шефа подводить буду? Он и так страдалец, хоть и на верхних рядах сидит. Все ему в тот же день и передал. А он и не удивился, сказал только: живи спокойно, плюй на них. И забудь. Я вроде бы и забыл, да не очень. Все равно езжу да оглядываюсь. Вот и суди сам: жду я беды или нет? А что, думаешь, миновала та пора: свистнут и начнут хватать кого попадя, чтобы страху нагнать? Народишко-то в недовольстве пребывает. Сколько можно голодовать? Ни мяса, ни молока, ничего ведь не покупаем, все достаем, да одни речи… речи… Один шамкает, другой мямкает. Когда народ окончательно изголодается, он и страху лишится. А без страха все может быть… Вот таких, как Калмыков, только молодых да здоровых, сколько вокруг нас понатыкано. Они в готовности, ждут… Вот так-то. Ну, поехали, — горько сказал он и тронул машину…
Виктора в этот вечер охватила такая тяжкая тоска, что он не находил себе места. Он лег пораньше, но заснуть не мог: то начинало казаться, что-то плохое происходит с Ниной, он вскакивал с постели, бежал к телефону, дозванивался до дежурной в больнице, но ее полусонный голос не успокаивал. Он опять ложился, и становилось еще более невыносимо; он знал, чувствовал — в этот вечер Нина тоскует, за ней ведь тоже глухой тенью стоит одиночество, а как может оно угнетать душу, он не раз испытал на себе.
Сколько Виктор навидался разных неприкаянных людей, знал: одни мечутся в поисках истинного дела для себя, чтобы оно, завладев человеком целиком, не оставляло места для тоски, но никто и никогда не может удовлетвориться только этим. Человеку нужны другие, чтобы поняли и приняли его, и его дело, и его мысли, и его душу. А иные от одиночества, не имея истинного признания, сбиваются в стаи, иначе им не совладать с жизнью, в стае нет законов любви и дружбы, там злоба и беззащитность прибивают друг к другу людей. Он понял это, лишь окунувшись в огромный и не проясненный для себя мир.
В армии ему было неплохо, его отправили на Курилы, там узнали, что он электронщик, да еще приборист, направили в мастерские. Служилось легко, и места те нравились. С яркой растительностью, угрожающим вулканом, с девичьими поселками, населенными работницами рыбзаводов, прибывшими сюда на заработки, с яркими закатами и восходами, теплым морем, славящимся своими отливами, когда широко обнажался плотный песок и по нему, как по асфальтовой трассе, шли машины.
Виктору после службы ехать бы в Москву, но его соблазнили геологи. У них было много приборов, которые часто выходили из строя, надо было посылать на ремонт к черту на кулички, работы приостанавливались. Виктор для них был счастливой находкой. Жили геологи вольно, ходили бородатые, пахнущие потом, часто и много пили, а после этого или буянили, или пели песни, деньги они зарабатывали бешеные и считали себя людьми особой породы. Поначалу Виктор хотел от них сбежать, потому что недели через две после того, как он начал работать, в партии случилась дуэль. Начальник, крепкий мужичишка с длинными руками и прыщавым носом, стрелялся с радистом — голубоглазым бородачом. Дуэль была непростая, стрелялись из карабинов на поляне, не стоя, а лежа, каждый имел право менять позицию, и они переползали от кочки к кочке, укрывались за кустами и пуляли друг в друга — настоящий бой. Длилось это с полчаса, пока радист не пробил начальнику плечо, кости не задел, пуля вырвала клок мяса. Начальника перебинтовали и увезли в «уазике» в лесной поселок, где была больница.
Виктор ожидал: приедет милиция, начнутся всякие разборы, но ничего не происходило, да и вообще все делали вид, будто никакой дуэли не было. Виктор не выдержал, спросил у здоровенного геолога с добрым лицом: что, так и похерят эту историю? Тот бугай молча встал, поднял Виктора за грудки так, что треснула гимнастерка, прижал к стволу лиственницы, прохрипел в лицо:
— Вздумаешь стукнуть — убьем.
А дуэль у них произошла из-за Сталина. Голубоглазый радист у себя в палатке повесил портрет генералиссимуса; начальник увидел, приказал: «Снять гада!» Вот тогда они завелись, начальник кричал, что бывший вождь — кровопийца, урка, ублюдок, севший беззаконно на трон, а молодой голубоглазый радист фырчал в ответ, что только такой сильный мужик и может вести за собой народ. Они ругались и пили двое суток, а на третьи придумали стреляться.
Начальник не так уж и долго пролежал в больнице, вернулся, и все пошло своим чередом: скитались по тайге, ничего не находили, но писали липовые бумаги, врали в радиограммах и тайно ненавидели друг друга. Вот тогда Виктор и понял: они хоть и называют себя группой, но это стая, рыщут сами по себе, потеряв человечье обличье, и спаяла их не жажда свободы, а безразличие к другим. И, поняв это, он ушел от них, хотя потом не раз встречал такие же людские стаи. Одни рубили поселки, валили лес, искали золотишко, другие промышляли рыбой или зверем. Но то вовсе не были артели, где мастер уважает мастера, и когда окончательно надоедали друг другу, сходились в свирепых драках и разбегались, чтобы снова прибиться к подобным себе.
И сейчас, вспоминая это, Виктор думал: наверное, и те, кто ходил с автоматами, охраняя взятых под стражу невинных людей, такие, как Калмыков, тоже были не войском, не отрядами, а все той же стаей и законы в них были вовсе не воинские, как в армии, а все те же нелюдские…
Глава третья
1
Мысль, что необходимо найти преступника, обрастала злобой мщения, и это чувство было новым для Виктора. В повседневности он считал: лучше подавить в себе злое начало, чем жить жаждой мести, — мало ли на какие острые каменья не наступаешь, нет-нет да кто-то подложит их под обнаженные ступни, и не случайно, а по злому умыслу. Если с каждым сводить счеты, то можно растравить себя только на это и вконец озлобиться. Однако ж прежде любая подлянка была, как правило, обращена на него лично и он сам, только сам волен был решать — отвечать на зло злом или, покорясь судьбе, вознестись над ним, чтобы не воспринимать окружающий мир вечно ощетинившимся против тебя. Приняв это как необходимую житейскую мудрость, он убедил себя, что намного облегчил свое существование.
Едва увидев «Жигули» белого цвета, он невольно старался заглянуть в кабину, чтобы проверить, нет ли там наклеек на черной панели — улыбающийся негр, японка, держащая цветы. Он подходил к стоянкам, останавливался на перекрестках, когда для автомобилей давали красный свет. Эти самые наклейки представлялись ему по-разному, он никогда таких не видел, а если и видел, то не запоминал — нужны ему цацки! Виктору даже начинали сниться негр и японка. Он попросил у Семгина: передай ребятам в гараже, на автостанции, как только увидят нечто подобное, сразу бы сообщали ему или записывали номер машины. Он твердо решил: на милицию надейся, а ищи сам…