Роман Солнцев - Рассказы
Твой батя раненого в лес утащил, сутки с ним возился… умер парень… похоронил кое-как – и снова в село. Еще сутки просидел в кустах, обсыпал траву вокруг табаком, чтобы собаки не учуяли… На третью ночь наконец приволок в наши окопы фельдфебеля… Командиры довольны, а особист глазами сверлит: "Тут что-то не так. Слишком долго был в тылу. Его могли перевербовать. И еще неизвестно, точно ли погибли те двое. Может, сговорились". Ну и учиняет допрос. А батя твой только что в партию вступил да и вообще был с гонором. Зубы скалит: "Вы меня оскорбляете! Был приказ, я должен был выполнить, хоть бы даже неделю сидел в болотах!" Тот ему в зубы, твой батя тому в зубы. Смершевец выхватывает наган. Хорошо, что комполка вбежал на крики, разнял. Орет: "Фриц дал ценные показания, а ты, хорек, парня хорошего хочешь погубить?! Я самому товарищу Вепреву доклад напишу…" А Вепрев был генерал, справедливый дед, никого не боялся.
Ну, особист умылся. Но долго еще глазами сверкал…
Значит, отец всегда был такой: если обещано – исполни. Но, увы, нет на дворе никакого коммунизма, и жизнь в селе не становится сказочной. Значит, в тебя, в тебя должны лететь камни!
Я стоял на краю села, где в прежние годы были прясла и ворота для въезжающих, где все должны были слезть с телеги или машины и пройти по опилкам, пропитанным хлоркой (боялись ящура). Через какие яды мне пройти, чтобы очиститься от глупостей, которые я сотворил в своей жизни?
Я мок под ливнем и малодушно раздумывал, не вернуться ли, не постучаться ли к кому-нибудь. Небось в ненастную ночь пустят до утра. Кажется, вот в эту калитку лет тридцать назад заходил мой отец… вот в эти ворота.
Да уж не здесь ли случился однажды пожар? И помню, мой старик отдал хозяину сгоревшего дома свой полушубок (тот выбежал из огня в одной рубашке), а сам потом ездил в дрянненьком пальто по полям смотреть, как тает снег, просыпаются озимые… Весна стояла ветреная, студеная
– и простудился отец, кашлял, как чахоточный… купил у колхозного сторожа старый полушубок, деньгами заплатил и в нем ходил… и сельчане смеялись над ним… Было это, было!
Наверное, он был слишком мягок. Если бы держал себя как каменный памятник, как партийные начальники, никто бы и позже ему не выказал никаких упреков… мол, что с такого возьмешь! А он был свой.
– Эй, кто там? – послышалось из темноты. Светя фонариком-жужжалкой под ноги, в сверкающие лужи, шел некий согбенный человек в прозрачном плаще. Он направил луч, который словно дышал – становился то ярче, то слабее – мне в лицо.
Я не ответил.
– Батюшки! Уж не сынок ли друга моего?!. – воскликнул старческий голос. – А меня разве не помнишь? Я бывший председатель сельсовета… Мы с твоим отцом очень дружили.
Я кивнул. Я помнил по немногословным рассказам отца (и не мне он рассказывал, а дяде Саше или маме, а я случайно слышал), что эта змея подколодная все время пишет на него в райком доносы. Мол, слишком поздно сеет, не вызреет урожай… или что слишком миндальничает с колхозниками, завоевывает фальшивый авторитет.
Я еще раз кивнул. Вода стекала мне за ворот.
– Помню вас, дядя Альберт. Помню.
– Так куда ты сейчас среди ночи? Идем ко мне, переночуешь!
– Нет, – твердо соврал я. – За мной сейчас подъедет "BMW"… знакомый один инженер с КамАЗа.
– А-а! Ну, смотри-и, – пел старик. – Смотри-и. А то мой дом – твой дом… Мы-то в район не переехали, но и здесь можно жить… Три этажа, пол теплый, электрический… На всякий случай запомни:
Ленина, семнадцать. Прямо как семнадцатый год, не забудешь.
И, мелко засмеявшись, старик канул в темноту, весь в прозрачном белом облаке, как куклуксклановец с картинки, и перед ним столбы и кусты то вспыхивали ярко, то бледнели.
5Я побрел прочь из родной деревни.
Выйдя на бугор, куда подныривал асфальт со стороны березового леса, остановился, едва одолевая мокрый встречный ветер. Прощай, малая родина? Прощай, отец?
А я сам – кто я теперь? За что должен ответить, за какие хотя бы собственные обещания? А ты многим, многим обещал… если не всемирного счастья, то уж маленького – несомненно…
Ноги несли меня сквозь непогоду, а в душе, словно гармонь, разворачивалась и рыдала прожитая жизнь. Я отца своего недопонимал, недооценил при жизни. Он часто казался мне косолап и смешон в своих сапогах, которые не сменит на ботинки, даже когда мы шли в сельский клуб посмотреть кино. В шахматы играл плохо – подолгу задумывался о чем-то другом. И на рыбалке, в те редкие случаи времен моего детства, когда я уговаривал его пойти на озера, он, бывало, закинув крючок с червячком меж камышей, сидел, блаженно закрыв глаза, и не обращал внимания, спокойно ли лежит поплавок либо исчез с зеркальной поверхности воды…
– Папа!.. – бесился я. – Ты чего же?!. Может быть, там жерех был?!
А он, как-то растерянно улыбаясь, разглядывал синекрылую стрекозу на истлевшей от зноя ромашке. Или завертывал из клочка газеты самокрутку с вонючим, убийственным самосадом, хотя какие-то начальники привезли ему ко дню рождения "Герцеговину Флор" – сладко пахнущая коробка так и лежит дома, возле маминого одеколона "Кармен".
Каким-то нелепым он мне порой казался, примитивным. Все мои вдохновенные разговоры о космических полетах, о "черных дырах" и потоках нейтрино сводил к агрономии, к прорастанию злака.
– Скажи-ка, – буркал он, показывая вынутое из кармана зернышко ржи или пшеницы, – сколько урожаев нужно снять начиная с этого, чтобы ты не смог поднять?
Я отмахивался, я знал его любимую притчу про умножение: если зерно даст колос, а в колосе хотя бы десять зерен, то десять зерен дадут потом сто зерен, а сто дадут… Мне это было скучно. Дожидаться, пока вырастет центнер хлеба – а его уж точно мне не поднять, – это сколько же надо лет?! Облысеешь в ожидании!
И лысый мой отец, не дождавшись ответа, засыпал на траве, усеянной белесыми пульками гусей и обломками засохлых коровьих говёшек…
Я брел, и останавливался, и снова тащился, хлюпая ботинками по выпуклому гладкому шоссе. Никто не обгонял меня – ни грузовая машина, ни маленькая. В такую пору все сидят дома…
Хоть бы сова пролетела, в глаза мне светлыми глазищами глянула… словно это глаза отца. Но глаза отца спят под землей.
Временами дождь обрывался, будто его струи ветром завязывало в неопадающие жгуты, и тогда среди туч даже звезда зеленая проскакивала. И я вдруг понимал, как одинок теперь в огромном, по-прежнему непостижимом для моего ума космосе…
Выйдя из леса, я вновь остановился – словно от удара в грудь. Я увидел в ночной тьме едва различимые поля… черные скирды…
Вспомнил: а я ведь уже когда-то ходил пешком все двадцать верст от нашей деревни до маленькой сельской столицы! И прошел их тоже – по воле отца.
Это случилось, когда, приехав на побывку, спросил у него (мы сидели, распаренные, в бане, в дальнем конце огорода):
– А почему немцы хоть и проиграли, а живут лучше нас? – Я перед этим впервые побывал за границей, в ГДР. – Прямо фантастика, папа, как живут. Может быть, надо было нам проиграть? Вместо того чтобы тридцать лет голодать и ходить в обносках.
Отец сидел возле полка, на нижней скамейке, и странным взглядом смотрел на меня. До сих пор вижу его мокрого, плешивого, с исхудалыми темными руками на коленях, с чуть отвисшим дряблым животом. Пальцы ног, алые от болезни, в тазу с водой. Мне показалось, отец сейчас наотмашь ударит меня. А он скривил лицо и, что-то прорычав, отвернулся.
– Уходи, – донеслось до меня. – Пошел немедленно! Уезжай. И машину тебе не дам. Иди пешком!
Обычно он договаривался с водителем какого-нибудь грузовика, если тому надо было по делу в ту же сторону, а раза два и персональную свою легковушку с брезентовым верхом, пропыленную в полях, выделял, чтобы сыночек добрался до райцентра, откуда курносый автобус увезет его до речного порта.
Помню, я пролепетал, сутулясь под низким потолком, под мутной лампочкой, забранной в проволочную сетку:
– Папа, ну я же не всерьез… Я же…
– Уходи!.. – захрипел он. – Или я кипятком из тебя красного коммуниста сделаю! Если ты так ненавидишь свою родину!
– Папа, – захныкал я, испугавшись за его сердце, – что же, и вопросы нельзя задавать?!
Он схватил веник и замахнулся, а я, отступая по склизкому полу к двери и проехав пятками вперед, грохнулся – очень больно – хребтом о тазик. (До сих пор у меня на спине шрам.)
Отец сидел набычась, смотрел мимо меня. Мне показалось, он плакал.
В предбаннике я быстро оделся, прошел в избу, простился с мамой (она не поняла, куда я тороплюсь) и, схватив свой иностранный кейс, побрел в ночь по дороге к нашей деревенской столице.
Я понимал, что отец прав. Я ревел, кулаками утирая слезы. Я просил у него прощения. Но – не вернулся. Топал по вязкой черной дороге – куда хуже была дорожка, чем нынче…
И вот я снова иду пешком вдоль этих полей и снова – по воле отца.