Оксана Даровская - Браво Берте
– Что было потом? – прошептала Берта.
– Потом… спустя четыре месяца поезд с нашими родителями разбомбят по дороге в эвакуацию, от дома на Нижней Масловке, где прошли детство и юность, ничего, кроме руин, не останется, через год Алексей Яковлевич не выдержит, отринет бронь, уйдет на фронт. А тогда, в сентябре сорок первого, придя вечером домой и выслушав меня, он скажет: «Машеньке мы вряд ли поможем, она выбрала себе судьбу, а вот девочку мы обязаны спасти. Ей, Сима, категорически нельзя оставаться Ульрих. Причины тут две. Идет страшное кровопролитие, а отец, по документам, немец». – «А другая причина?» – удивилась я. «Другая? Этот нелюдь, убийца Василий Васильевич Ульрих, председатель военной коллегии Верховного суда. Вот кто запачкан кровью с головы до пят. Это он, помнишь, я рассказывал, приложил руку к расстрелу Тухачевского. Да и всех лучших подчистую. Я уверен, это до поры, его самого наверняка скоро сожрет адская машина репрессий, и тогда, не исключено, вырастут перед нами представители наших доблестных «органов» и поинтересуются: не родственницу ли того-самого Ульриха пригреваете вы под своей крышей? Мы-то с тобой, Сима, как нормальные люди, понимаем, тут всего-навсего совпадение, случайность, но органы разбираться не станут. Их специфика извлекать из случайностей выводы и в поте лица пропалывать грядки. И никакие мои регалии не помогут. Скажи, сколько лет мы с тобой мечтали о дочери Маргарите? А здесь сама жизнь распорядилась. Так вот, пока у меня есть связи и возможности, я справлю ей документ со своей фамилией, пусть она станет Маргаритой Алексеевной Масленниковой.
– Знаешь, Симочка, мне кажется, я немного помню Алексея Яковлевича, – прервала тетку Рита-Берта.
– Вряд ли, – покачала головой Серафима Федоровна, – когда он уходил на фронт, тебе двух с половиной не исполнилось.
– А я говорю, помню. На нем была колючая шинель, за спиной вещмешок с широкими лямками, он стоял на лестничной площадке, держал меня на руках, что-то говорил, потом отдал меня тебе, стал спускаться по лестнице и оглянулся два раза.
– Верно, – отвернувшись к окну, тихо произнесла Серафима Федоровна, – сказал, что б берегла тебя, пообещал вернуться.
– Вот маму с отцом совершенно не помню. – Рита-Берта подошла к серванту, взяла с полки «Паяца», провела пальцами по длинному носу его маскарадной маски, по серьгам, по золотистым пуговицам белой курточки.
Серафима Федоровна, покачивая головой, продолжала гладить ладонью шкатулку.
– Мать была у тебя чудесная, и отец, не сомневаюсь, был прекрасным человеком. Мария не могла полюбить другого. Видишь, какую добрую и веселую память он тебе оставил. «Паяц» – персонаж старинной итальянской комедии. Алексей Яковлевич, как истинный ценитель старины, успел заболеть коллекцией. Хотел составить каталог с подробным описанием каждой фигурки. Но война, война… Пришлось кое с чем расстаться, спрос в войну на деньги был маленький, только на ценные вещички, но даже в мыслях ни разу не возникло у меня посягнуть на коллекцию. Вот был бы жив Алексей Яковлевич, он непременно рассказал бы тебе и о комедии дель арте, и о мейсенском фарфоре во всех красках и подробностях, как не рассказал бы никто другой!
– Я знаю про «Паяца». Я нашла о нем в альбомах Алексея Яковлевича. Он всегда был моим любимым. – Рита-Берта поставила фигурку на место, вернулась за стол. – Значит, я никакая не Маргарита Алексеевна Масленникова, а Берта? Берта Генриховна Ульрих?
– Страшное было время, Риточка. – Тетка придвинула к ней шкатулку.
Берта открыла пахнущую старой кожей крышку, достала два конверта с письмами, под которыми на оббитом красным бархатом дне лежала ее метрика. «Письма прочитаю потом, когда буду одна», – решила она. Развернув метрику, пробежала глазами по строчкам. Фиолетовые чернила, чей-то каллиграфический, с завитками заглавных букв почерк.
Мать: Ульрих (Снегирева) Мария Федоровна, 1916 г. р.
Отец: Ульрих Генрих Альбертович, 1909 г. р.
Дочь: Ульрих Берта Генриховна, 22 августа 1940 г. р.
– Нет, Симочка, с этого дня я больше не Рита. Я Берта… и никак по-другому. Я не собираюсь отрекаться от родителей. Верну себе фамилию, поменяю паспорт. Спасибо, что сохранила метрику и рассказала правду. – Берта подошла, обняла тетку за плечи, поцеловала в висок. – За все, за все тебе спасибо, ты – самая чудесная.
И тетка впервые на глазах у Берты расплакалась.
Глава 7. Сила искусства
– Знаешь, Берта, что в тебе самое главное?
Берта с Катей сидели в холле второго этажа. Уже наряжена была елка, правда искусственная, хвоей не пахнущая.
– Что?
– Ты не умеешь быть старой.
– Скорее не хочу. А что ты слушаешь из этой плоской пудреницы? – Берта пальцем указала на плеер.
– «Романс» питерской группы «Сплин» – моя любимая песня у них. Хочешь, дам послушать? Только имей в виду, Берта, он не новый, ему лет десять.
– О да! Для меня, конечно, это очень существенно.
– Ты же сама говорила, что любишь все новое.
– Не спорю, я всегда открыта для нового, но главное, я люблю качество, девочка. Качество и талант, невзирая на сроки давности.
Катя аккуратно вложила в уши Берте крохотные белые шарики, поправила ей волосы, прибавила звук. Из наушников в Бертины уши поплыли живые гитарные звуки с характерной, чуть скрипучей оттяжкой, и зазвучал молодой мужской голос:
И лампа не горит,И врут календари,И если ты давно хотела что-то мне сказать,То говори.
Катя тихонько наблюдала за Бертой. Та слушала внимательно. В это время мимо них проплыли похожие как две капли воды два почти бестелесных существа и посмотрели в их сторону так, будто они занимались расчленением трупа.
– Тоже мне, растворенные в Бахе херувимы, – поморщилась вслед им Берта, извлекая из ушей наушники, – две глухие тетери.
– Кто это? – спросила Катя, проводив их взглядом.
– Музыкантши Кацнельсон из соседней комнаты.
– Ну как тебе романс?
– «Привет, мы будем счастливы теперь и навсегда…», да ну тебя к черту, Катька, разворошила воспоминания.
Катя внутренне возликовала:
– Значит, понравился?
– Да-а. Построен на недосказанности, на полутонах. Бесспорно, хорош.
– А вспомнила о чем?
– О ком. Об одном человеке.
– Расскажешь?
– Когда-нибудь. Не сейчас. Атмосфера нужна особая и настрой.
– Я подожду. Я терпеливая. Может, хоть имя назовешь?
– Имя? Имя… так уж и быть, Георгий. Самое прекрасное из мужских имен.
Катя посмотрела на Берту расширенными от удивления и счастья глазами:
– Это же и мое любимое! У меня же отчество – Георгиевна.
– Ладно, давай лучше вернемся к недосказанности в искусстве. Знаешь, в актерском мастерстве есть прием, когда внешне не навзрыд – внутри все рыдает. Ты направляешь эмоцию вглубь себя, а зачастую получается диалог с Богом. У зрителя в такие минуты сердца останавливаются, мурашки по коже. Вот высший пилотаж. Полагаю, в искусстве, в любых его жанрах, самое главное, когда есть что додумать, довообразить. Только тогда это есть искусство. Причем, Творец не принуждает тебя к этому, ты просто-напросто не можешь этого не делать. Услышанное, прочитанное или увиденное никак не идет у тебя из головы. Ты уже вернулась в бытовую рутину, в повседневность, а осевшая в душе эмоция все открывает и открывает тебе новые смыслы. Понимаешь, о чем я?
– Еще как. Я много раз такое замечала. А с чем, Берта, у тебя так было?
– О-о, сколько угодно. Так было с фильмами столь непохожих, но равнозначно великих Феллини и Бергмана, Тарковского и Данелии, с картинами Гойи и Веласкеса. – Тут Берта хотела приврать, что видела «Венеру с зеркалом» в Лондонской Национальной галерее, но передумала. – Конечно, – продолжила она, – ничто не может сравниться с подлинниками, но даже альбомные иллюстрации их картин возбуждали во мне великую мешанину чувств, а иногда, напротив, небывалое умиротворение. Эх, альбомы, альбомы… В чьих-то вы теперь нечестивых руках? Но я отвлеклась… По поводу подлинников: был такой человек Владимир Яковлев. Однажды мой знакомый художник-сценограф захотел окунуть меня в так называемый андеграунд семидесятых, завлек в гости к некоему полулегальному коллекционеру. У того оказалось несколько работ-набросков Яковлева. Черно-белые лица и цветы, и единственный рисунок в цвете – гуашью. Я стала всматриваться в эти странные лица и цветы, обо всем забыла, потеряла ориентиры: где я, кто я, для чего живу. Я растворилась в его работах… Такая, знаешь, пронзительная щемящая нагота одиночества… Хотя… слова тут меркнут, превращаются в ничто, разбиваются о его рисунки. Позже мне сказали, что из-за болезни он потерял зрение, еще позже узнала, что последние четырнадцать лет провел в сумасшедшем доме. Там и умер. Нищий слепой гений, ходивший по лезвию бритвы. Его теперь любят сравнивать с Ван Гогом. Нет, я не согласна. Яковлев глубже, трагичнее и поразительно светлее. Обладал куда меньшей физической свободой, нежели Ван Гог, а чувствовал много острее. Работы его сегодня стоят бешеных денег. При жизни почти никому не был нужен… Да-а… времена… Ты не устала? – спросила она у Кати.