Эфраим Севела - Мама
— Понимаю, — сказала она, лениво снимая с себя купальник.
— Ты не спеши… раздеваться, — остановил он ее. — Давай поговорим.
Ядвига недоуменно прищурилась на него:
— В нашем деле, дорогой мой земляк, как у американцев. Время — деньги. За разговор тоже придется платить.
— Да на, возьми! — вскочил Янкель.
Он стал суетливо выворачивать карманы и высыпать на тахту деньги.
— О, ты богат! — воскликнула Ядвига и великодушно придержала его руку.
— Столько не надо, оставь себе.
— Зачем они мне? — отмахнулся Янкель. — Не сегодня — завтра подохну в джунглях. А тебе пригодятся.
— Ну, садись, земляк. Поговорим, — совсем по-иному, по-дружески, заговорила она. — Отдохну немножко. Вот сюда, на тахту. Голову мне положи на колени. Вот так. А сейчас говори.
Янкель прилег на тахту, голову положил ей на колени и снизу заглядывает в лицо:
— О чем? Ты ж ничего мне сказать не можешь про маму.
— А я тебе спою, — улыбнулась Ядвига, поглаживая рукой его волосы. — Как младшему братику. Который заблудился в этом мире, как в дремучем лесу. А я пошла тебя искать и тоже заблудилась. И вот мы бредем вдвоем… и зовем маму.
Ядвига низким голосом запела польскую песню о маме. У Янкеля из-под ресниц закрытых глаз потекли слезы. Он прижался лицом к ее груди, а она обхватила его голову и плечи обеими руками и стала раскачиваться в такт песне вместе с ним.
Из-за занавески доносятся неясные голоса, джазовый вой. Просунул голову старый вьетнамец.
— Каролина! Его время истекло! Гони в шею!
— Сам убирайся отсюда! — огрызнулась Ядвига. Вьетнамец оторопел и стал оправдываться:
— Другой клиент дожидается. Придется деньги вернуть.
— К черту! — вскочила с тахты Ядвига. — Верни! — и, сгребя в горсть деньги, швырнула ему. — Вот тебе! Подавись! Я сегодня больше не работаю. Я встретила своего младшего братика. Мы оба заблудились в дремучем лесу.
Вьетнамец исчез за занавеской.
Ядвига снова села на тахту и нежно притянула голову Янкеля к себе:
— Ну, а теперь ты мне спой.
— Что?
— А что хочешь. И вместе поплачем.
Янкель тихо зашептал колыбельную песенку про белую-белую козочку, которая привезет мальчику с ярмарки гостинцы — миндаль и изюм. В песню вплелся женский голос. Не Ядвиги. Голос мамы. И закачалась тахта в такт колыбельной, закачались стены. Словно мама своей рукой качает колыбель. И качаются, обнявшись, Янкель с Ядвигой, как сестричка с братиком, а мамин голос взывает к небесам, умоляет защитить их.
Легионеры лежат в топкой грязи, изредка постреливают в сторону джунглей, окруживших рисовое поле. Из воды, полузатонув, торчат трупы вьетнамцев.
— Умираю, пить, — пересохшими губами шепчет Янкель. — У кого есть вода?
Курт покосился на него:
— Лежишь в воде и просишь воды?
— От такой воды любую заразу подцепишь.
— Белый человек в такой вонючей дыре, как Вьетнам, воду не пьет. Для утоления жажды есть виски.
Курт протягивает Янкелю свою фляжку. Тот берет, отпивает глоток, сплевывает.
Сзади появляется унтер-офицер Заремба, с трудом вытаскивая ноги из вязкой грязи.
— Подъем! Пошли! Прощупаем деревню. Легионеры двумя цепями пересекают рисовое поле.
Заремба, Янкель и Курт шагают рядом.
Курт, хлюпая тяжелыми ботинками по грязи, рассуждает:
— Весь мир воет от негодования: французы во Вьетнаме в жестокости превзошли Гитлера. Насмешка судьбы. Работу делаем мы — немец, поляк, еврей, а клеймо ложится на французов.
— Меня в свою компанию не зачисляйте, — замотал головой Янкель. — Я никого не убил.
Горят бамбуковые хижины. Мечутся среди пылающих костров буйволы. На дороге валяются убитые женщины и дети.
Из густых банановых кустов слышатся автоматные очереди, редкие взрывы гранат. Из зарослей на дорогу вышли Заремба, Курт и Янкель, ведя окровавленного вьетнамца с заложенными за затылок руками.
Заремба с трудом переводит дух:
— С ним разговор короткий: в расход!
— У меня он заговорит, — усмехнулся Курт.
— Чего время тратить? Пулю в лоб — и все! Самый лучший разговор, — решает Заремба.
Курт поднял автомат:
— Как прикажете, господин унтер-офицер.
— Приказ не тебе, — сказал Заремба. — Он прикончит его!
— Я? — побледнел Янкель. — Вот так взять и убить живого человека?
— Да! — закивал Заремба. — Вот так взять и убить. За это тебе и платят деньги. А то оставался бы в Париже на панели…
Янкель отвел глаза:
— Господин унтер-офицер, я этого не сделаю.
— Ты отказываешься выполнить мой приказ?
— Да, отказываюсь. Заремба побагровел:
— Тогда по уставу я имею право пристрелить тебя на месте.
— Ваша воля, — равнодушно пожал плечами Янкель.
— Хорошо, — сказал Заремба и протянул руку к его автомату. — Отдай оружие. Так. А теперь ты, Курт, стреляй ему в лоб. Тебе же не привыкать дырявить хитроумные еврейские лбы.
Курт в нерешительности смотрит то на Зарембу, то на Янкеля.
Вьетнамец с заложенными за голову руками не понимает, о чем спорят белые, обреченно ждет своей участи.
— А ну, еврей, на колени! — взревел Заремба, распаляясь все больше. — На колени! Пся крэв! Холера ясна! Давно у меня руки чесались добраться до твоей поганой шкуры.
Просвистела мина и взорвалась неподалеку, обдав всех грязью. Свистит следующая, и Заремба первым бросился бежать. За ним Курт. Новый взрыв. Улепетывает по все лопатки почуявший свободу вьетнамец. Еще один взрыв. Еще. Янкель пробирается среди банановых зарослей. Слышит крик. Идет на голос. Крик доносится из-под земли.
Янкель стоит у края «волчьей ямы» — вьетнамской западни. В замаскированной ветвями и листьями яме густо торчат острыми концами вверх бамбуковые колья. В яме корчится спиной на кольях унтер-офицер Заремба.
— Помогите! Умираю! Эй, человек, дай руку… вытащи меня.
Янкель застыл у ямы:
— Вы не человек, Заремба… Я вам не дам руки…
— О-о-о! Подыхаю! — взвыл Заремба.
По узкой тропке в джунглях вьетнамские партизаны в широких конусных шляпах из рисовой соломы ведут под конвоем пленных французов. Среди них Янкель.
На стенах из плетеного бамбука три портрета — Хо Щи Мин, Мао Цзэдун и Сталин. За грубо сколоченным столом — три вьетнамца в военной форме. Перед ними на табуретке сидит Янкель. Колеблющееся пламя плоской свечи бросает отсветы на его небритое безучастное лицо.
— Значит, ты не француз?
— Нет, — мотает головой Янкель.
— И не поляк?
— Нет. Я родился в Вильно, когда этот город принадлежал Польше. Потом Польшу разделили Германия и Россия, и русские передали Вильно Литве, сделав мой город столицей этой страны. Потом русские оккупировали Литву, и Вильно стал…
— Значит, ты русский?
— Нет. Я — еврей.
— Я не знаю такого народа, — недоуменно произносит вьетнамец. — Кто такие — евреи?
Янкель вздохнул:
— Это люди, которым нет места на земле.
— Почему нет места? Земля большая. Значит, плохие люди.
— Многие так думают. Но я не вполне с ними согласен, — слабо улыбнулся Янкель. — Евреи дали миру… мою маму.
Вьетнамец с любопытством смотрит на него:
— А кроме мамы… назови еще кого-нибудь.
— Еще? — задумался Янкель. — Ну хотя бы Иисуса Христа.
— Религия — опиум для народа, — неодобрительно покачал головой старший вьетнамец и убежденно заключил: — Плохой народ.
Но второй вьетнамец, младший по званию, не согласился:
— Религия — опиум для народа, так сказал другой еврей. Карл Маркс.
— Тогда хороший народ, — уступил старший. — Карл Маркс наш учитель. Он указал нам путь в будущее. Ладно, мы тебя не расстреляем. А отправим на родину. Пусть русские с тобой разберутся.
Сибирская тайга. Без конца и края. Запорошенные снегом вековые сосны.
Заключенные парами валят пилами и топорами огромные деревья. Снова, как и некогда, согнувшись в три погибели, Янкель пилит сосну. Часовые в теплых полушубках греются у костров. Сторожевые псы, поскуливая от холода, рвутся с поводков.
И вот он, наконец, в Вильно. Постаревший, с густой сединой, бредет Янкель по улицам родного города и не узнает его. Город тот и не тот. Те же церкви высятся над ним. Так же кокетливо красуется костел Святой Анны, строго отсвечивают кресты с колоколен костела Святых Петра и Павла. Величественными классическим колоннами, как языческий храм Древней Эллады, вознесся над Кафедральной площадью белый строгий собор с гипсовыми фигурами апостолов в полукруглых нишах стен. И древняя белая башня перед собором уцелела. Все так же тянется к небу круглыми кольцами-этажами, каждый из которых возводили в разные века. И голуби, такие же, какими были давным-давно, беззаботно прыгают по истертым каменным плитам. Но почти нет старых узких улочек, дотянувших до средневековья. Их снесла война, разбив, изломав черепицу крыш, обрушив толстые, замшелые стены с узкими, как бойницы, окошечками. Эти улицы были последним пристанищем виленских евреев. Здесь было гетто. И всех евреев со всего города загнали в тесные, кривые улочки, набили ими древние, ветхие дома и, когда евреев уничтожили, взорвали и эти улочки, будто хотели истребить самую память о евреях, некогда населявших этот город.