Галина Щербакова - Мальчик и девочка
— Все дело в том ребенке, — говорит она. — Та сучка отца на ней подловила. А он, хоть и сволочь, но не окончательная. Признал уродку.
Девочка вздрагивает. Она ведь знает, как они похожи. Значит, и она уродка, это точно, раз сама мать про это говорит. Почему-то ей не жалко себя, вернее, не так, конечно, жалко, но жальче ту, младшую, родившуюся не по правилам.
— Почему она уродка? — говорит девочка. — Мы с ней похожи.
— Никогда мне не говори этого! Никогда! — кричит мать. — Надо же такое сморозить! Ты красотка, а она кикимора.
Девочка молчит. Она хочет понять, что такого важного скрывается в этом непризнании абсолютно очевидного факта. Не все ли равно — похожи они или нет, если само существование той, другой девочки, не подвергается сомнению? А мать, оказывается, плачет опять этим же нескончаемо бесцветным потоком. И теперь девочка снимает с крючка полотенце и вытирает это плакальное лицо, а мать замирает в полотенце, потом по-детски два раза шмыгает носом и затихает.
— Включи чайник, — говорит она. — Я ведь сегодня ничего не ела.
Они пьют чай с сушками, которым сто лет.
— Он всегда приносит такие, — это мать об отце. — Которые уже на корм свиньям.
Нельзя ей позволить выруливать на ту же дорожку.
— Ты забыла, — говорит девочка, — у нас ведь есть суп и мясо. Хочешь, я отрежу тебе мясо с хлебом? Я так ела, с горчицей.
— Не хочу, — говорит мать. — Я бы сейчас съела манной каши. Детской, какую мне мама варила. Мне часто хочется такой каши. Но как подумаю: кипяти молоко, потом стой и помешивай, чтоб не пригорело, подумаю — и рублю этому желанию хвост.
— Ну, давай я тебе сварю, — предлагает девочка. — Ты мной только поруководи.
Лицо матери светлеет откуда-то из глубины, и не будь этой черноты вокруг глаз… Кстати, откуда она? Девочка не замечала на злом и кислом лице матери эти черные впадины под нижними веками, а вот возник в ней свет и осветил столько черноты, хоть плачь. Она наливает в ковшик молоко и ставит на плиту. Она думает, что черный цвет прекрасен без человека, сам по себе. И вообще цвет, запах, погода, природа, звук, мягкость и твердость — все это не может быть ни плохим, ни хорошим, когда оно отдельно от человека. Человек же все портит. Значит, что, мама портит черноту под глазами? Девочка запуталась, родился страх, и она едва не упустила молоко.
— А где у нас манка?
— В коробке, на которой написано рис, — говорит мать. — Я засыплю сама, ты не знаешь меры.
Мать достает коробку. Девочка смотрит на ее черные подглазья.
— У тебя ничего не болит? — спрашивает она.
— У меня болит злость, — отвечает мать.
И девочка думает, как мастерски мать убивает в ней жалость и беспокойство. Раз болит злость — значит, нечего жалеть. Нет ничего живучей злости. Почти бессмертная часть природы.
Она мешает густеющую кашу.
— Как дивно пахнет! — говорит мать. — В раю должны кормить манной кашей.
— Хочу в ад, — бормочет девочка.
Ее как раз слегка мутит от этого запаха.
— Положи масло. Половинку того, что на блюдечке.
Девочке кажется, что масло несвежее. Но это неправда. Его купили вчера. Она сама ходила в магазин.
— Долго еще? — спрашивает она мать.
— Закрой ковшик крышечкой, а сверху положи полотенце. Пусть потомится.
Мать засыпает после каши, а девочка смотрит на нее. Кожа матери натянута так туго, что видны сосудинки на висках и крыльях носа. Черноты под глазами нет. А может, ее и не было? Она знает, что часто вживе видит то, что ей придумалось. «Я не в себе, — думает девочка. — И сестра у меня даунка. Мы с ней на одной стороне жизни». Но мысль эта не страшит, она даже ласкает. "Дурочка ты моя, — говорила ей украинская бабушка, когда она, маленькая, вставая с горшка путалась в штанишках и опрокидывала горшок. Бабушка наводила порядок быстро, никогда не кричала, не кляузничала, потом ее так же быстро (первой из двух) упрятали в дом престарелых. У бабушки в тот день были огромные, застывшие ужасом глаза. «Она не в себе», — говорила мама девочке.
С тех пор состояние быть не в себе для нее родное и ласковое. Она думает о себе не в себе до стука в висках, кровь стучит громко, девочка слушает кровь, у которой ведь, если разобраться, нет выхода. Потом она выходит во двор и повисает на калитке. Если бы мальчик сейчас вышел, она рассказала бы ему о том, какая она чудная. И, может, тогда он обратил бы на нее внимание. Она огибает забор влекущей ее дачи по узенькой тропинке, оставленной на всякий пожарный случай, хотя какой пожарник тут пройдет, если девочке дорога едва по плечу. Она доходит до дачи. Именно здесь крапива жжет ей коленки, а дурная дикая яблоня расхлестала во все стороны ветки. Она ударилась лбом об одно зелено-зеленущее яблоко величиной с пинг-понговый мячик. Ветки мешают ей видеть, но они же закрывают ее от мальчика, если он вдруг начнет смотреть в ее сторону.
Потом она все-таки идет дальше — до того места, где рабица делает резкий правый поворот. Собственно, это конец забора, и девочка выходит на ничейную землю, которая раньше принадлежала дому отдыха слабослышащих инвалидов, а потом по ней прошли мародеры-дачники. Ей приятно, что ее родители не участвовали в этом безобразии, но приятно, что она участвовала. Это был замечательный поход грабителей, жаркий, страстный, неправедный. Но до чего же было радостно выдергивать из земли лавочки, вывинчивать лампочки, срывать электрические счетчики, уносить на себе тумбочки, спинки кроватей и все, что годилось и не годилось совсем и никогда! Она «урвала» пластмассовую лейку, хотя умирающая соседка впихивала ей сосочковыи рукомойник, последний, дефектный.
— Повесите на дереве возле уборной, очень гигиенично.
Конечно, логика в этом была, но не хотелось ее слушать, тем более что они с мужем тащили гору этих рукомойников, как бы на всю оставшуюся жизнь. Девочка хихикнула над превратностями жизни учительницы. Ну, думала она, помыла руки после уборной — вот теперь и помирай с чистыми руками. Но с грязными было бы хуже, — оспорила она себя самою. — Ведь руки аккуратно складывают на груди, друг на дружку, горбиком.
Через пустырь слабослышащих шла тропинка. По ней чуть быстрее можно было дойти до станции, по ней приходит папа, у него в конце тропинки стоит гараж-ракушка. Гаражей несколько. Их сторожит бывший сторож ограбленного дома отдыха. Он тогда грудью отстоял каменную, на века сработанную сторожку, об которую грудью же бились мародеры, нутром чуя, сколько сокровищ может вместить каменное запертое строение. Но сторож не дал на разграбление место своей работы, и теперь папа спокойно спал ночью, не боясь за новенькую «шестерку». Девочка собралась уже идти назад в дачу, но увидела, как кто-то в пестром просто летит по тропинке в ее сторону. Она спряталась за куст бузины.
А! — узнала она. Это подруга умирающей хозяйки, они приехали вместе, а потом эта, видимо, уехала на машине, а теперь узнала про болезнь и бежит, как полагается подруге, на помощь беде. Конечно, не беде, а в беде. Одна буковка, а все наоборот. Ну, уж не одному синтаксису зависеть от разных запятых («казнить нельзя» и т.д.). Эта бегущая ничего себе. Смотрится. Особенно против матери мальчика, изъеденной ненавистью, как молью. Эта бегущая улыбнулась вчера по приезде девочке, висевшей на калитке, и сказала что-то по поводу дачных радостей. «Дура, — невежливо подумала сразу девочка. — Нашла, где искать радости». Но ее гнев был никакой, он увял, когда она увидела, как, положив на голову мягкий тюк, женщина пошла от машины в дачу, и девочка не могла оторваться от чуть напрягшихся икр ее ног, от бедер, которые как бы танцевали, а руки, тонкие и незагорелые, были изящны до обиды и слез. Она тогда обхватила свои, выше локтя, и пальцы ее не сошлись. Она знала, что у нее мальчишечий торс, она в плечах будь здоров. И плевать ей на то, что сейчас это модно, что модели на показ выставляют мослы плечей, что их костями можно забивать гвозди, если содрать тонкий шелк кожи. Эта же, несущая тюк, по мнению девочки, была самое то. Такая вся нежная и изящная, что девочка кинулась вчера к альбому и нарисовала ее силуэт. И задрожала, не понимая почему, и чуть-чуть заплакала. На одну слезинку, думая о собственной нескладности и еще почему-то о той, другой девочке-сестре, которая идет за ней нога в ногу и состоит из ее костей и мышц. Она подумала, что отец, видимо, никогда не любил маму, но это его личное дело. Она понимает, как ее маму можно не любить. Но как можно не думать о том, что от нелюбви рождаются некрасивые дети, вот этого она не понимает. Пушкин был урод, но он обожал свою жену, и все дети у него красивые, даже те, что похожи на него. На их негритянский вылеп легло отцовское восхищение матерью, и на тебе — все красавцы! Эта мысль родилась тогда, когда она одним росчерком рисовала силуэт и заплакала на одну слезинку. Сейчас она смотрит на бегущую по тропинке женщину, и из ее глаза вытекает еще одна, вторая по счету слезинка из-за красоты: бегущая закинула ногу, чтобы нырнуть в прорыв рабицы, и девочка на мгновение увидела ее тайность за тонкими прозрачными трусиками.