Петер Эстерхази - Harmonia cælestis
Мой отец — после тщательных и весьма осмотрительных приготовлений — встал раньше обычного, чтобы еще до того, как будет взрезана первая буханка хлеба, еще до того, как гайдуки Палфи подожгут мост в Эсеке, и еще до того, как начнется судебный процесс против проворовавшегося менеджмента «Агробанка», заскочить в Братиславу, тогдашнюю Пожонь, место заседаний государственного собрания, в плавильном котле которого готовилась новая, современная Венгрия. Заскочить ему нужно было к любовнице. Но еще в туалетной комнате, как бы случайно, он столкнулся с моей матерью (оказавшейся там по малой нужде), которая, как была, полусонная, не сходя с унитаза, искусно удовлетворила моего отца. Тот только пожал плечами, может, оно и лучше, вставать рано он не любил, дорога до Пожони была отвратительная, сплошные ухабы, лошади уставали, к тому же его появление в городе могло дать пищу для разного рода политических спекуляций. Он вернулся в постель, послав нарочного в Пожонь с запиской, полной изощреннейших экскузаций; а моя мать, сияя улыбкой, подала ему завтрак в постель. Она была без ума от счастья. Отец — тоже. Так в чем же тогда проблема? спросила отца моя мать (или наоборот). В скуке, ответил другой.
52Мой отец постоянно думал о моей матери. Он думал о ней, взрезая первую буханку хлеба. Он думал о ней, когда поджигал мост у Эсека. Он думал о ней, начиная судебный процесс против проворовавшегося менеджмента «Агробанка». Он думал о ней в четверг, когда перед домом подвергся нападению незнакомцев с бейсбольными битами. В стране нашей были потрачены безумные миллионы на всякого рода экономические оздоровления, забыли только оздоровить народ, и, пока этого не случится, социального мира нам не видать и отец будет продолжать думать об одном — о матери. Он думал о ней в годы, предшествовавшие Французской революции, когда окончательно обратился к классическим темам. Он думал о ней, когда стиль его утратил былую легкость. Он думал о ней, размышляя о том, куда подевался венгерский флот. Какая будет завтра погода. У моего отца был громадный письменный стол, с гладкой столешницей без прикрас, в стиле позднего, конца XVIII столетия, барокко, за которым он вершил государственные дела и при этом, опять же, думал о матери. Он думал, что, если бы моя мать тихой сапой, без слов забралась бы под этот стол и, как собачонка, мягкой своей головкой уткнувшись в колени, раздвинула бы ему ноги — на столе между тем продолжали б вершиться дела империи, решались бы судьбы, кружились фразы, дневная почта! — и дальше, и дальше, не касаясь руками, а действуя лишь подбородком, губами, носом, она (моя мать) дошла бы до пределов вообразимого, но не возбуждая при этом его до конца, а только держала, держала бы в тонусе, напоминая весь день моему отцу о полноте бытия. (Весь день, даже когда мой отец пас гусей, когда он распекал руководство молодой театральной труппы [Кечкемет!] за пренебрежительное отношение к провинциальной публике, в то время как многие, причем самые именитые мастера, отцу моему возражали. А поскольку для экономии времени мой отец и обедал за этим столом, то иногда, передышки ради, он подавал бы под стол кусочек-другой, но без слов и прикосновений.) Ангел мой, да вы извращенец, грустно констатировала моя мать, выслушивая предполагаемый распорядок дня. Но мой отец не скупился на аргументы. И, чудо из чудес, он действительно изменил чувственные горизонты моей матери, да так радикально, что временами она даже перегибала палку (образно выражаясь! ха-ха!), и тогда мой отец, пусть в шутливой форме, вынужден был предостерегать ее, точнее, напоминать моей матери, чтобы не забывала, что она все же мать четырех детей да еще католичка. Так точно, дружочек, кивала она и снова бралась за свое. Джинн был выпущен из бутылки.
53Мой отец — комондор. Собака, что лает, редко кусает. Мой отец и кусает, и лает. Иным способом это можно выразить так: ему ближе Сталин и Чингисхан, чем автор «Сафо» Грильпарцер. Он нутром чувствует вызовы времени. Караван идет! Это чувство он хотел бы сделать руководством к действию, вытеснив его из царства души. Тем временем моя мать переводит с шести языков и кормит домашний скот, с польского, и так далее, буренку, ну и так далее. Мой отец утверждает, что мы живем в эпоху коммуникации, которая во всех отношениях радикально и качественно отличается от опыта предыдущих эпох. При этом развитие происходит скачкообразно, в отличие от аграрных и индустриальных обществ, все скачет. Как кенгуру! Совершенно новая ситуация, абсолютная симультанность. Если исчезло время, значит, и человек исчез, говорит моя мать, высыпая овес из мешка; ты хочешь сказать, что благодаря Си-эн-эн человек приблизился к небесам? что я превратилась в ангела? Но отец рассматривает происходящее как процесс, помимо которого нет никакой реальности. Ты только представь себе, какие этические, эстетические и религиозные следствия влечет за собой абсолютная симультанность! Ты о чем? мягко спрашивает его моя мать. Четвертого ребенка она родила в сорок лет. Суть не в том, о чем мы говорим, — важен способ, которым мы приближаемся к мышлению другого, в результате чего симультанность, навязанная нам на техническом уровне, уступает место симультанности качественной. То, о чем мы сейчас говорим, в силу природы своей требует совершенно иной системы понятий… но что делать, приходится обходиться тем, что есть. Нам все время приходится, порой в силу благовоспитанности, говорить о вещах, о которых мы говорить не можем. Молчание — вовсе не золото. Ты хочешь сказать, что разговор о предмете идентичен самому предмету? Мы живем в переходное время, мой ангел, кивнул мой отец. А чему тогда идентичен разговор о самом разговоре? Или же разговор, который ведется о разговоре, предметом которого является разговор? Человек! Человек постоянно оказывается в ситуациях, когда приходится вытягивать себя из воды за собственные волосы. Когда это не получается — это чудо. И когда получается — тоже чудо. У меня есть идея обсудить это с моими друзьями по переписке. А еще у отца есть лишайный карандаш, который он носит с собой, и когда у него на коже, в каком-нибудь месте, заметном и, так сказать, социально значимом, вскакивает какой-нибудь прыщик и т. п., он закрашивает его этим карандашом. Карандаш он украл у матери. Она знает об этом; и зла на него безумно. Но Бог с ним, с лишайным карандашом, как ты думаешь, не оттого ли Жорж Брак велик, что все вещи представлены на его полотнах как вещи в себе, в любой вещи он обнажает душу? Не исключено, недовольно бурчит мой отец, зато в любой строчке Гёте ты чувствуешь биение всей вселенной, судьбу каждого человека. Ах, вот где зарыта собака, хлопает моя мать себя по лбу, дело, оказывается, в самой обыкновенной мистике! Мой отец, хлопая дверью, выбегает в сад, а мать в душе просит у него прощения: все время я забываю, что он сумасшедший. Каким-то образом он почувствовал, что мир тоже свихнулся, и пытается предложить человечеству свою помощь. Он уже знает, что мы живем не в том в мире, который видим перед собой. Он уже знает, что не к звездам только относится наблюдение, что иногда мы видим свет звезд, которых уже много тысяч лет нет в природе. Вот почему он мне говорит: ты свет мой в ночи. Я знаю, почему он так говорит, но все же краснею, и это в моем-то возрасте!
54В чем отличие между моим отцом и Богом? По-моему, оно очевидно: Господь Бог вездесущ; мой отец, в отличие от Него, тоже вездесущ, только здесь его нет.
55Вообще-то, пока его не избили до полусмерти, мой отец вел себя как мужчина, сообразно тому эталону, которым всегда руководствовался. Но когда побои достигли определенного градуса (вырывание ногтей, например), он не на шутку перепугался и подлым, трусливым образом взмолил о пощаде. Его счастье, что он ничего ни о чем не знал. Он повторял это до рассвета. О, родное отечество! Оказывается, не так просто здесь стать предателем.
56Мой отец оказался в плену. В плену у плененной турчанки. Зовут ее Лейли, и волосы у нее черные, прочные, будто конская грива, блестящие, как эбен, звенящие, когда она встряхивает головой, достигающие ягодиц; ее кожа покрыта благородной бледностью, губы подкрашены черной тутовой ягодой, как у панков. Мой отец влюбился в нее. Усадив ее на колени, он глядит на нее и не может оторвать глаз. Лейли опускает головку. Мой отец нежно поднимает ее подбородок, они обмениваются коротким взглядом, и девушка снова смежает очи. Они сидят молча, с серьезным видом. И все это продолжается около года. Но сегодня девушка вдруг открыла рот и что-то сказала ему по-турецки. Мой отец ответил ей по-венгерски. Теперь они разговаривают, и так будет продолжаться приблизительно еще год. — Перед смертью отец, изможденный, дрожащий, давно уже живший один (моя мать, сестра Тёкёли, переехала в Мариацелл, о чем судачил весь двор), вдруг сказал: Интересно, о чем она говорила?