Трумен Капоте - Хладнокровное убийство
– Залить?
Дик кивнул, а Перри вылез из машины, зашел внутрь и заперся в туалете. У него опять, как это часто случалось, болели ноги; болели так, словно та авария произошла пять минут назад. Перри вытряс из пузырька три таблетки аспирина, медленно разжевал (потому что любил его вкус) и запил водой из-под крана. Потом уселся на унитаз, вытянул ноги и начал растирать колени. Дик сказал, что они уже почти на месте – «всего в семи милях». Перри расстегнул карман ветровки и достал бумажный пакет; в пакете лежали новенькие резиновые перчатки. Они были липкие и тонкие, и когда он начал их натягивать, одна порвалась – ничего серьезного, просто лопнула между пальцами, но ему почудилось в этом дурное предзнаменование.
Ручка двери повернулась и лязгнула. Дик снаружи спросил:
– Хочешь конфетку? Тут есть автомат.
– Нет.
– Ты в норме?
– Все прекрасно.
– Не просиди до утра.
Дик опустил в автомат десять центов, дернул за рычаг и получил пакетик драже; набив ими рот, он побрел назад к машине и, встав в небрежной позе, стал смотреть, как молодой дежурный старается стереть с ветрового стекла канзасскую пыль и разбившихся насекомых. Парнишка – его звали Джеймс Спор – чувствовал себя неловко. Взгляд и угрюмое лицо Дика, а также странно продолжительное пребывание Перри в уборной его встревожили. (На следующий день он сообщил своему хозяину: «У нас тут вчера побывали два каких-то крутых клиента», но не подумал, тогда или даже долгое время спустя, связать их визит с трагедией в Холкомбе.)
Дик сказал:
– Как-то у вас тут скучно.
– Да уж, – отозвался Джеймс Спор. – За два часа вы здесь первые остановились. Откуда едете?
– Из Канзас-Сити.
– А сюда поохотиться?
– Просто проездом. Вообще-то нам в Аризону. Нас там работа ждет. Строителями. Не знаешь, сколько отсюда до Тукумкари, Нью-Мексико?
– Не буду врать, не знаю. С вас три доллара шесть центов. – Он взял у Дика деньги, отсчитал сдачу и сказал: – Вы извините меня, сэр? У меня еще есть работа. Устанавливаю бампер на грузовике.
Дик ждал; он дожевал конфеты, нетерпеливо запустил двигатель, посигналил. Неужели он ошибся в характере Перри? Неужто Перри все-таки испытал внезапный приступ «гона волны»? Год назад, когда они впервые встретились, он подумал, что Перри «хороший парень», только немного «зациклен на себе», «сентиментален» и слишком любит «помечтать». Перри был ему по душе, но Дик не считал, что с ним стоит возиться, до тех пор пока тот не рассказал, как просто ради «черт его знает чего» убил цветного в Лас-Вегасе – забил до смерти велосипедной цепью. Этот анекдот возвысил Малыша Перри в глазах Дика; он, так же как Вилли-Сорока, хотя и по другим причинам, постепенно пришел к выводу, что Перри обладает необычными и ценными качествами. В Лансинге сидело несколько убийц – во всяком случае, они хвастали, что совершили или готовы совершить убийство; но Дик все больше убеждался, что Перри – тот самый редкий тип «прирожденного убийцы»: человек абсолютно нормальный, но лишенный совести и способный, по поводу или без повода, совершенно хладнокровно нанести смертельный удар. Дик решил, что под его чутким руководством такой дар может быть с успехом использован. Придя к этому выводу, он стал ухаживать за Перри, льстить ему – притворяться, например, что он верит во всякую подводную чушь и разделяет его тоску по островам и морским портам, которые вовсе не привлекали Дика, мечтавшего о «размеренной жизни», собственном бизнесе, доме, скаковой лошади, новом автомобиле и «белокурых цыпочках». Однако Перри не должен был об этом догадываться – во всяком случае до тех пор, пока он, со своим даром, не поможет Дику удовлетворить его амбиции. Но что если Дик просчитался, обманулся в своих ожиданиях? Если так – если в конце концов окажется, что Перри всего лишь «обычный новичок», – тогда игра окончена, месяцы подготовки потрачены зря, и ничего не остается, как только развернуться и уехать. Этого нельзя допустить; Дик вернулся на станцию.
Дверь в туалет все еще была заперта. Он постучал:
– Черт возьми, Перри!
– Сейчас.
– Что случилось? Ты заболел?
Перри ухватился за край раковины и привел себя в вертикальное положение. Ноги у него дрожали; от боли в коленях он весь взмок, и ему пришлось вытереть лицо бумажным полотенцем. Он отпер дверь и сказал:
– Ну ладно. Пора двигать.
Спальня Нэнси была самой маленькой и самой выразительной комнатой во всем доме – типично девичья и такая же воздушная, как пачка балерины. Стены, потолок и вся обстановка, кроме бюро и письменного стола, были розового, голубого или белого цвета. Белая с розовым кровать, на которой лежали голубые подушки, была полностью отдана в распоряжение большого бело-розового плюшевого мишки – Бобби получил его в качестве приза за меткую стрельбу на окружной ярмарке. Над украшенным белой скатертью столом висела выкрашенная в розовый пробковая доска; к ней были приколоты засушенные цветы, останки какой-то древней бутоньерки, старые «валентинки», рецепты из газет и фотографии ее маленького племянника, а также Сьюзен Кидвелл и Бобби Раппа. Бобби был схвачен камерой за дюжиной разных занятий – раскачивал летучую мышь, вел мяч во время матча, ехал на тракторе, брел в плавках по мелководью озера Мак-Киней (глубже он зайти не отваживался, поскольку не умел плавать). И были фотографии, где они вдвоем – Нэнси и Бобби. Из них больше всего ей нравилась та, где они, пестрые от пятен солнца, просеянного сквозь листву, сидят среди остатков пикника и смотрят друг на друга, хотя и не улыбаясь, но с выражением радости и восторга. Снимки же лошадей и умерших, но не забытых котов – вроде «бедного Бубса», который недавно скончался при подозрительных обстоятельствах (она считала, что его отравили), были разложены на письменном столе.
Нэнси неизменно ложилась позже всех; как она однажды сказала своей подруге и учительнице домоводства, миссис Полли Стрингер, полночные часы были для нее «временем эгоизма и самолюбования». Именно в это время она совершала свои обряды: умывалась, мазалась кремом, а по субботам еще мыла голову. В эту ночь, высушив и расчесав волосы, Нэнси повязала легкую косынку и разложила вещи, которые собиралась утром надеть в церковь: колготки, черные туфельки и красное бархатное платье – самое красивое, сшитое ею собственноручно. В этом платье ее опустят в могилу.
Прежде чем помолиться на ночь, она всегда записывала в дневник события дня («Пришло лето. Надеюсь, уже насовсем. Зашла Сью, и мы на Крошке поехали к реке. Сью играла на флейте. Светлячки».) и внезапные озарения («Я люблю его, люблю».). Это был дневник на пять лет; за четыре года его существования Нэнси ни разу не забыла сделать запись, хотя из-за грандиозности одних событий (свадьба Эвианы, рождение племянника) и трагичности других (ее «первая НАСТОЯЩАЯ ссора с Бобби» – страница вся в разводах от слез) ей пришлось занять место у будущего. Каждому году соответствовал свой цвет чернил: 1956-й был зеленым, 1957-й – красным, ему на смену пришел фиолетовый, а нынешний, 1959-й, она решила удостоить синего. Одновременно она отрабатывала свой почерк, делая наклон то вправо, то влево, округляя или заостряя, стараясь писать размашисто или убористо – словно спрашивала: «Нэнси такая? Или такая? Или вот такая? Которая же из них я?» (Однажды миссис Риггс, учительница английского, вернула ей сочинение с таким замечанием: «Хорошо. Но почему написано тремя разными почерками?» На что Нэнси ответила: «Потому что я еще недостаточно взрослая, чтобы быть одной личностью и иметь один почерк».) Однако за последние несколько месяцев она подросла, и почерк стал единообразнее. «Приезжала Джолен К., я показала ей, как печь пирог с вишнями. Занималась с Рокси. Приходил Бобби, смотрели телик. В одиннадцать он ушел».
– Это здесь, это здесь, где-то рядом. Вот школа, вот гараж, теперь поворачиваем на юг.
Перри казалось, что Дик бормочет какие-то шаманские заклинания. Они свернули с шоссе, промчали по пустынному Холкомбу и пересекли рельсы магистрали Санта-Фе.
– Банк, это, должно быть, он, теперь поворачиваем на запад – видишь деревья? Это здесь, это должно быть здесь. – Фары выхватили из темноты аллею китайских вязов; по ней носились подхваченные ветром клубки колючек. Дик приглушил свет, сбавил ход и остановился, выжидая, пока глаза не привыкнут к полумраку лунной ночи. Потом «шевроле» снова пополз вперед.
Холкомб всего на двенадцать миль восточнее горного часового пояса, и этим обстоятельством местные жители весьма недовольны, поскольку благодаря ему в семь утра, а зимой даже в восемь и позже небо еще темное и звезды, если они вообще были видны, все еще ярко сияют – как было и в воскресенье утром, когда пришли сыновья Вика Ирзика. Но в девять, когда мальчишки закончили свою работу, – за это время они не заметили ничего необычного, – солнце уже возвестило начало нового дня охотничьего сезона. Завидев въезжающую в усадьбу машину, мальчишки бросили все и побежали вдоль лужайки, махая руками автомобилю. Из него им в ответ помахала девочка. Это была одноклассница Нэнси Клаттер, и ее тоже звали Нэнси – Нэнси Эволт. Она была единственной дочерью сидевшего за рулем мистера Кларенса Эволта, фермера, выращивающего сахарную свеклу. Мистер Эволт не ходил в церковь, и его жена тоже, но каждое воскресенье он отвозил дочь в «Речную Долину», чтобы она вместе с Клаттерами съездила в методистскую церковь в Гарден-Сити. Это избавляло его от необходимости «два раза мотаться туда и обратно». Следуя установившейся традиции, он ждал, пока дочь благополучно дойдет до крыльца. Нэнси обладала фигурой кинозвезды, любила красивые тряпки и знала в них толк, но при этом носила очки, держалась застенчиво, а походка у нее была такая, словно она всегда шла на цыпочках. Она прошла по лужайке и позвонила в дверь. В дом вели четыре входа, и когда ей никто не открыл даже после повторного звонка, она перешла к следующей двери – в кабинет мистера Клаттера. Дверь была приотворена; Нэнси приоткрыла ее еще немного и удостоверилась, что в кабинете нет никого, кроме теней. Но она подумала, что Клаттеры не обрадуются, если она «просто вломится», поэтому Нэнси стучала, звонила и, наконец, перешла к задней части дома. Там находился гараж, и она отметила, что обе машины на месте: два «шевроле-седан». Значит, хозяева дома. Однако когда ее попытки вызвать их через третью дверь, ведущую в «подсобку», и четвертую – на кухню, ничем не увенчались, она вернулась к отцу, и он сказал: