Александр Проханов - Красно-коричневый
Каретный изменился в лице. Лицо стало белым и неживым, как гипс. Губы вывернулись. Уродливо обнажились желтые длинные клыки. В углах рта выступила желтая горчичная пена. На горле набухла жила, неровно пульсировала, и казалось, она вот-вот лопнет и из нее хлынет не кровь, а иная, желтая жидкость, составленная из ядовитых химикатов.
– Зачем винтовка? – Хлопьянов жадно подбирал разбрасываемые Каретным соринки, комья, ворохи информации. Прятал их, не подвергая осмыслению, оставляя осмысление на потом, желая в полной мере воспользоваться этим приступом безумия. – Винтовка зачем?
Каретный мутно на него посмотрел. Нетвердо ступая, подошел к футляру. Вынул из него трубку оптического прицела.
– Пойдем!..
Втроем они вышли в прихожую. Каретный откинул портьеру. За ней к потолку вела деревянная лестница. Они поднялись по ней и сквозь потолочный люк вылезли на чердак. Было холодно, сухо, пахло тленом и ржавчиной. Сквозь слуховое окно падал решетчатый свет. Каретный распахнул окно. Воздух, звук, свет ударили в лицо Хлопьянову. Близко, под углом, возвышался, мерцал холодными окнами Дом Советов. Ярко блестела река. Затуманенной горой возвышалась гостиница «Украина». Через мост в обе стороны переливалась слюдяная жижа машин. Бубнило, рокотало, отражалось от стен мегафонное эхо.
– Мимо пойдут войска… – Каретный прижимал к глазу темную трубку прицела. – Не все из них охотно пойдут на штурм… Чтобы повысить их боеспособность, мы станем по ним стрелять… Их потери будут списаны на снайперов Белого Дома… Когда войска увидят своих убитых товарищей, они не задумываясь пойдут штурмовать… Штурм будет предельно жестоким…
– Будем пасти их отсюда жезлом железным, – усмехнулся Марк. – Кажется, так в библии говорится о неразумном стаде и добром пастыре!
– Снайперы будут сидеть на крышах по пути следования войск. – Каретный пришел в себя. Его лицо, минуту назад уродливое и раздавленное, словно на него упал булыжник, снова собралось в прежний объем, обретало прежние очертания. – Когда выстрелы будут произведены, снайперы покинут огневые точки и по чужим паспортам вылетят в Швейцарию… Полюбуйся!..
Он передал Хлопьянову прицел. Сквозь голубоватую оптику, волосяное перекрестье Хлопьянов увидел белую облицовку Дома Советов, шелковые волнистые шторы окон, размытые лица обитателей кабинетов. На земле отчетливо различалась рельефная брусчатка, разбросанные клочья бумаг. Горбатый мостик с чугунными фонарями, баррикада, доски, ящики с наклейками, цветные флаги. Вдоль баррикады в длинной шинели, в папахе, придерживая шашку, шел казак Мороз. Хлопьянов видел в прицеле его золотистую бороду, лихие усы, поглядывающие из-под папахи глаза.
Он вернул Каретному прицел. Запомнил расположение слухового окна на крыше – рядом с телевизионной антенной, растяжка от которой проходила рядом с окном.
Вернулись в квартиру. Каретный был вял, угрюм. Больше не пил. Казалось, происшедшая с ним минутная истерика, его страшное преображение выпили из него все силы.
– Ты свободен, – сказал он Хлопьянову. – Помни про чемоданчик Руцкого. На днях повидаемся…
Он вышел из арки, и первым его побуждением было вернуться назад, в Дом Советов, сквозь ряды оцепления, предъявив свою красную книжицу. Если его не пропустят, то – к Новодевичьему монастырю, к его золотым куполам, где в земле таится ребристый чугунный люк, и – под землю, вдоль зловонной клоаки, сквозь жестяной грохочущий желоб и подземный сквозняк, в подвалы Дома Советов, в штаб обороны, к Красному генералу – поведать о планах противника.
Однако, если верить Каретному, сегодня начнется операция «Музыка», ОМОН изобьет народ. И если это случится, то и вся череда событий, о которых проболтался Каретный, тоже случится. Тогда, убедившись в достоверности плана, он вернется в Дом Советов и раскроет враждебный замысел.
К тому же, ему предстоял контакт с офицером «Альфы». Хлопьянов, оглядываясь, не следят ли за ним, смешался с толпой. Вышел на Новый Арбат. Двигался среди торопливого московского люда. Останавливался у витрин, разглядывая ожерелья, бальные платья, иностранные магнитофоны и телевизоры. Всматривался в отражения, не стоит ли за его спиной соглядатай. Нашел телефон-автомат, набрал заповедный номер.
Женский голос казал:
– Алло!..
– Будьте любезны Антона…
– Сегодня его еще не было. Позвоните позднее…
Гудки, ощущение тревоги. Женщина ждет домой мужа. В предстоящем штурме мужа, идущего в первых рядах, могут убить. И тогда тот же голос, измененный горем, будет рыдать, захлебываться. В кумачовом гробу, под грудой мерзлых цветов, остроносое лицо.
Хлопьянов позвонил Кате.
– Ты где? Я тебя увижу? – спросила она.
– Через час или два. На «Баррикадную», а потом к тебе.
– Зачем на «Баррикадную»?
– Потом… До встречи…
Гудки. И опять острое ощущение тревоги. Катя ждет его с нетерпением. В предстоящем бою его могут убить. И тогда она будет держаться за край кумачового гроба, глядя на его белое костяное лицо.
Он шагал по проспекту в сторону Красной площади. В моросящем дожде витали над ним два облачка, два женских лица.
Глава сорок вторая
Он двигался к Красной площади, на ее угрюмый малиновый свет. Вход на площадь был перегорожен турникетами. Наряды милиции, с автоматами, в бронежилетах, ожесточенные и решительные, не пускали народ. Площадь пусто, безлюдно светилась, словно от нее исходила мертвенная радиация. Она казалась запретной зоной, где произошла катастрофа и куда не пускали людей.
Хлопьянов через головы постовых смотрел на площадь. На знакомые, с детства любимые очертания зубцов и башен. На розовую плоскость стены с синеватыми островерхими елями. На зеленый купол дворца с медово-желтым фасадом. На белый, словно из сахара, ствол колокольни, увенчанной круглым золотым шишаком. На смуглый гранитный кристалл мавзолея. И испытывал странное отчуждение, разочарование, пустоту в душе. Площадь казалась чужой и ненужной, утратила прежнее назначение и смысл.
Прежде, когда он появлялся на площади, – в зимние, метельно-синие ночи, в которых воспаленно, окруженные снежной мглой, горели рубиновые звезды, или в летние бархатные вечера, когда брусчатка источала дневное тепло, а куранты, как пролетающие золотые журавли, переливали в воздухе свои нежные курлыкающие перезвоны, или в осенние праздничные дни, когда каждый камень напряженно гудел, в дожде пылали кумачи, по брусчатке разбегались разноцветные пунктиры и линии, указывая направление парадным колоннам, или в благоухающие майские дни, когда площадь пахла сиренью и из Спасских ворот, не касаясь земли, неся на плечах пламенеющие голубые штыки, не шел, а парил караул, – во все эти времена, когда он являлся на площадь, он чувствовал ее могучую силу. Эта безымянная, бестелесная сила наполняла площадь, проступала сквозь камни, связывала ее с глубинными земными пластами, с магмой, с ядром, с первородной материей, из которой была сотворена планета. Со своими башнями и соборами площадь была вместилищем духа, служила оболочкой, где этот дух дремал среди золотого плетения крестов, рубиновых отсветов, таинственных перезвонов.
Теперь этот дух излетел. Площадь казалась пустым, оставленным птицей гнездом. Кресты были прозрачные, хрупкие, как ветки осеннего, отдавшего плоды сада. Звезды, тусклые, черные, напоминали колючки сухого бурьяна. Звон курантов был хриплый, простуженный, и на его звук, напоминавший старческий кашель, вместо вышагивающих часовых летели озабоченные, все в одну сторону, вороны.
Этот дух, питавший жизнь площади, города, страны, а также каждого являвшегося на площадь человека, наполняя его память, зрение, биение сердца, освящая человека плодоносящей, согревающей и укрепляющей силой, этот дух иссяк. Площадь напоминала теперь дно иссохшего моря, в трещинах, солончаках, над которым летели пыльные смерчи и были разбросаны скелеты рыб и обломки кораблей.
Хлопьянов вдруг почувствовал, как страшно устал, как ломят его кости, простуженные в холодных коридорах Дома Советов, как под сырой одеждой разгорается жар и озноб. Болезнь, тлевшая в нем все эти дни, вдруг надвинулась, взбухла, и он удерживал ее последним усилием воли, а она просачивалась, размывала хлипкую преграду, протекала ядовитыми ручейками.
Он двинулся в обход площади, задворками ГУМа. В узком грязном проезде, как в гнилом желобе, кишела толпа. Тягуче, жирно всасывалась в двери магазина, в его глянцевитое нутро, переваривалась там, выталкивалась бесформенными комьями наружу. Хлопьянов брезгливо сторонился, удивлялся прожорливому, плотоядному выражению лиц. Ни в одном не было искры Божьей, никто не думал, не знал, что в эти минуты на баррикаде мерзнут сутулые фигуры дружинников, на лестничном переходе, за опрокинутым бронированным сейфом, залег баркашовец, изнуренные депутаты в тусклом промозглом зале вдавились в кресла, ждут штурма и смерти. Толпа, жирная, как фарш, валила в ГУМ. Жевали, шумели, ссорились. Какая-то провинциалка, грудастая, с раздвоенным животом, заголилась и прямо перед входом примеряла шитую стеклярусом кофту.