Франц Фюман - Избранное
Шмельцле тщетно пытается избежать судьбы некоего К. Мы узнаем о трех днях и двух ночах этих попыток, и они бесконечно веселы, но о последующих мы не узнаем ничего.
Тогдашний страх перед тем, что снаружи, и тем, что внутри: сидя в переполненной церкви перед кафедрой, вдруг испытать непреодолимое желание громко крикнуть проповеднику: «Я тоже здесь, господин священник».
Или, проходя в чужом городке мимо тюрьмы, подумать, что внутри кто-то трясет прутья решетки и кричит, указывая на тебя: «Там внизу идет мой соучастник…»
Другому Аттиле, тому другому Аттиле, поэту, певцу солидарности, тоже был известен этот страх: «Я не избегну наказания!»
А с каким воплем сердца написан «Вуц»[55]!
А слова мертвого Христа, несмотря на их утешающее обличье, — самое мрачное надгробное слово миру, какое я только знаю.
«И когда взглянул я в глаза господа, в которых скрывался бесконечный мир, я увидел пустую бездонную глазницу; и вечность покоилась на хаосе и вгрызалась в него и пережевывала сама себя…»[56]
Жан-Поль и Эрнст Барлах — вот это была бы тема.
Или закончить «Комету»[57].
Скромнее: написать книжечку снов.
Можно спорить о том, представляет ли Йожефварош Манди сердце Венгрии, но, вне всяких сомнений, кладбище Пантеон, где стократно покоится гений Венгрии, представляет собой сердце Йожефвароша.
Казнь венгерского гусара в «Фельбеле»[58] Жан-Поля и казнь партизана у Юнгера…[59] Эти сцены стоят курса лекций. В основе обоих эпизодов заключена одна и та же мифологема; и насколько по-разному она выражена в одном случае плебеем-демократом, в другом аристократом-фашистом! Подумать только, что фланги одного и того же класса буржуазии могут так отличаться.
Мое поведение на стоянке такси было постыдным… Но что я мог сделать? Вопрос не столько в этом. Постыдной была реакция без малейшей попытки понять этого непрофессионального носильщика багажа, именно этого и именно тогда. Но разве все дело не в действии? Да, в том, которое следует за первой реакцией.
Также и ради этого последующего действия: «Выполняйте добросовестно свою частную задачу…» У меня не выходит из головы это изречение.
Носильщик был гражданином из мира, о котором я тосковал. Я не попал в него и теперь уже больше никогда не попаду, да и не хочу попасть. Из старого мира я ушел.
Где же я?
«Внутри», совершенно внутри, в счастливом совершенном согласии с окружающим я был, собственно говоря, всего дважды, и оба раза я находился на окраине происходящего: за колючей проволокой в антифашистской школе и тогда, на «Варнов-верфи»[60].
Два раза — это много. Как правило — ни одного.
В доме напротив полуопущенные, косо висящие шторы вдруг закрылись — фантастическое изменение.
22.10.Долго спал, чувствую себя чуть лучше.
Ступайте прочь, ночные мысли.
В доме напротив шторы снова наполовину подняты, их нижний край висит над подоконником косо, как веер.
И черт прибыл в Будапешт: по Мадьярской улице медленно едет серного цвета закрытый фургон с черной как смола надписью:
ВОЛАНД
Что ищет Мастер в Будапеште, откуда он приехал, где живет Маргарита? Кот уже побывал повсюду.
Воланд спускается к Дунаю, конечно, он едет на остров Маргит — остров Маргариты, и тут только я вспоминаю, что гора Геллерта звалась прежде Лысой горой.
В коридоре скалит зубы горничная, неужто она уже знает о прибытии Мастера? Даже толстая старуха в гладильной кокетливо напевает.
Представь себе эту фразу сказанной так: «В коридоре скалит зубы служащая по уборке помещений».
М. сказал бы: «Язык мстит за себя».
Кельнер подкрутил усики; расхаживает деловито, потирает руки, в его взгляде вспыхивают желтые отблески, когда он смотрит на ничего не подозревающих едоков.
Газетная заметка: ученый попал под трамвай.
В холле гостиницы раздаются вдруг крики и вопли.
Красный телефон заливается тревожной трелью.
Из кухни тянет чадом.
Небо становится молочно-черным, тяжелые облака поднимаются вверх, на землю падают тучи мух, комаров, вшей и тараканов и рассыпаются над крышами.
Две толстые рыжие девушки, взявшись под руки, стремглав несутся к Дунаю.
И молодой человек взволнованно восклицает: «Там, там, наверху!» И указывает пальцем в пустоту, и все начинают глазеть вверх, и глаза мечут искры.
И некто идет поступью медной статуи, это душа Ади, и она шепчет в жутком и сладостном трепете: приближаются странные события, приближаются странные события…
В Союзе писателей в узком кругу дискуссия о морали в литературе; венгерские коллеги исходили, как из единственного и само собой разумеющегося положения, из того, что писатель — это врач, который ставит диагноз обществу. Такое определение кажется мне одновременно и слишком узким и слишком широким: обобщения, основанные на отдельных аспектах проблемы, никогда не совпадают с целым, но всякий аспект важен, ибо он помогает познать главное.
Моральным началом в литературе нашего времени мне представляется все то, что содействует демократизации общества. Просветительство — в самом широком смысле слова… Разумеется, отсюда не следует, что писатель должен быть моралистом. Я же, видимо, один из них.
Прошел ли мимо Воланд? Пролетела ли Маргарита вдоль проспекта Народной республики? Внезапно в уме возникает страшный образ, от которого уже невозможно избавиться, и из него — замысел двойного рассказа: «Нечистый святой» и «В совершенно чистом мире».
По соседству с «Асторией» — австрийская харчевня, приглашен туда Золтаном на суп с печеночными кнедликами и жаркое из огузка; едва взяв ножи и вилки, мы одновременно вспоминаем знаменитое описание австрийского воскресного обеда в «Марше Радецкого» Йозефа Рота.
Золтан вскоре прощается, он ждет «Воланда» — так называется фирма грузовых такси.
У себя в номере — попробовал переводить «Мятежного Христа» Йожефа, два часа тупо смотрел на бумагу и рисовал человечков. Это неизбежно, в этом я уже окончательно убедился; мой мозг перестраивается на другую работу столь обстоятельно, что слышно, как он скрежещет.
«Трагедия о человеке» Мадача: господь бог — Король Лир, дьявол — Корделия. Издатель ссылается на Иова; он нападает, и с полным правом, на избитое определение — «венгерский Фауст», но не замечает при этом, что в книге Иова, в отличие от Мадача, ангелы не восхваляют бога, а черт является достойным партнером.
Мадача упрекали в историческом пессимизме. При этом нельзя забывать следующего: Мадач рассказывает о мировой истории с точки зрения дьявола. И дьявол у него не революционер, он противоположность идеалиста, а так как бог изначально обладает превосходством, правильней было бы упрекнуть Мадача в оптимизме.
23.10.Мое правило — вести себя, когда я болен, так, как будто я здоров, — сегодня, надо думать, подвергнется испытанию.
Мозг мой переключился: первая строфа стихотворения Йожефа нечаянно почти переведена, но на этом я выдохся.
Выдержка все-таки вознаграждается: на завтрак — соленые рогалики и в кофейнике двойная порция кофе.
Статьи о защите окружающей среды от загрязнения. Все, чем десять лет назад еще так гордились: транспорт, чад, вонь, шум, подобные орденам на груди большого города, — сегодня осуждается и проклинается. Но надо делать различие между «еще нет» и «больше нет». Представь себе свой Берлин, Унтер-ден-Линден среди дня и кто-нибудь гордо говорит: «Вот чего мы добились — та-а-акое маленькое движение!»
Рынок. Дважды хотел описать его; если я и сейчас не сделаю этого, тогда уже не сделаю вовсе.
Первое впечатление: стальной собор. Семь нефов, колонны, опоры, окна во всю стену, ажурный орнамент, хоры и толпа, столь же мало проникнутая благоговением, как во всяком другом храме. Но здесь сравнение исчерпано; главное не в этом.
Лучше: огромная железнодорожная станция, на рельсах полно товарных поездов… Сталь, стекло, толпы людей, электрокары, люди, нагруженные багажом, зеленые и красные Огни — рынок вполне мог бы быть двоюродным братом Западного вокзала.
Странная тишина, только легкий гул, шепот покупающих и продающих, ни шума, ни ссор, никто не выкликает товаров. Даже водители электрокаров восклицают свое «осторожно» тихим голосом, обращаясь только к тому, кто находится прямо перед ними.