Павел Загребельный - Разгон
- Разве я не живой?
- Сколько я на тебя смотрю, мне всегда кажется, что ты в плену какой-то упрямой порядочности. Может, потому... Но не имею права, да и не надо. О чем я? Страсть? Истинная страсть существует знаешь где? Лишь в грехе. Там она вечно молода... Во всех иных случаях становится со временем пародией на живое чувство. Так о чем мы с тобой говорили? О твоей молодости? Давай выпьем за нее! За все твое!
- Ты - за мое, я - за твое. Давай за наше...
Грешница? А что такое грех? И что такое счастье? Где межа? Где рубикон? Все рубиконы легче всего переходить, когда они замерзают. Или высыхают. Хотя высохшего уже и переходить не стоит.
Анастасия выпила все до дна, вино непривычно ударило ей в голову, но она не испугалась, а обрадовалась: размыть все межи, залить рубежи, потопить пограничные знаки осторожности. Понимала, что пьянеет, но сознание работало четко, хотя где-то из-за его далекого края кричало что-то темное и отчаянное этому несмелому человеку: "Возьми меня! Возьми! Чего же ты ждешь? Добей меня! Хочу умереть! Не хочу ничего больше..."
Не то Совинский подошел к ней, не то она остановилась рядом, пошатнулась, коснулись друг друга да так и остались, Иван осторожно поддержал Анастасию, наклонившуюся к его плечу, робко охватил ее рукой. Полуобъятия. Она спросила насмешливо:
- Что тебя привлекает во мне?
- Недостижимость, - сказал он тихо. - Настоящая женщина всегда недостижима. А ты настоящая.
- Не боишься ошибиться?
- Нет.
- Можешь меня поцеловать?
Он нагнулся над нею неумело и робко, она вырвалась, отскочила, засмеялась:
- Боже мой! Не так! Совсем же не так!
Иван попытался поймать Анастасию, но она обежала вокруг него, подскочила с другой стороны, обожгла губами, забила ему дыхание, снова исчезла на миг, а когда появилась вновь, он не дал ей уклониться, сграбастал в объятия, прижал к груди и даже испугался, когда она обмякла, поддалась без сопротивления не то в оцепенении, не то в безразличии... Неуклюжесть и торопливость сближения. Стыд. Позор. Отчаянье.
Она оттолкнула Совинского, закрыла лицо руками. Банальный жест. Теперь - еще более банальные слова? Анастасия закусила губу. Ни слова, ни звука, будто умерла. Совинский испуганно завозился в темноте.
- Анастасия!
Она молчала. Гнала его от себя молчанием, гнала отсюда, отовсюду, здесь, везде, всегда! Уходи, не возвращайся, не приходи, не вспоминай, забудь! Что она натворила? Что натворила?!
А Иван ничего не мог понять. Такой никогда не поймет, он доверчив и слишком углублен в себя. Никогда не научится заглядывать в чужую душу. Он не виноват. Все она!
- Анастасия! - Иван нашел в темноте ее руку, но Анастасия выдернула ее, съежилась на диване, молча молила его: "Уходи же! Уйди!" А он не понимал, пробовал втиснуться на диван, где ему не было места, бормотал:
- Поверь мне, я не хотел... Напало, как землетрясение. Все должно быть совсем не так, я понимаю... А может, так? А, Анастасия? Я... Ты не можешь себе представить... Спасибо тебе!.. Нет, не то... Тут надобно что-то другое... Я не знаю... Ты разрешишь? Не могу тебя так оставить. Я побуду здесь... На кресле или как...
- Нет, - наконец обрела дар речи Анастасия, испугавшись, что он и в самом деле останется и просидит до утра в кресле, а тогда... Несносно и невыносимо!
Он согласился быстро и послушно.
- Ну, хорошо. Я уйду... Буду ходить вон там, в сквере, напротив твоего окна, до утра.
- Нет, нет!
- Поеду с тобой в Киев. За тобой. Завтра дам телеграмму Карналю. Попрошусь. Умолю. На любую работу. Лишь бы вернуться. Чтобы быть там, где ты, с тобой.
- Не-ет! - чуть не закричала она и даже соскочила с дивана, представив себе все, о чем сказал Совинский.
- Все равно я приеду, - упрямо повторил он, и тогда она и вправду закричала отчаянно: "Не-ет!" и с силой стала выталкивать его из комнаты, так что даже сонная дежурная в конце коридора удивленно вырвалась из дремоты и с любопытством присматривалась, что там делается. Но Анастасия вовремя спохватилась, тихо прошипела:
- Не смей! Ничего не смей! - и заперла за ним дверь.
Сразу же и пожалела Совинского, но еще больше жалела себя. Зачем все? И кто виноват? Сама. Держаться столько лет, а потом поддаться безрассудному чувству. Ухватилась за какое-то случайное слово, брошенное, может, из простой вежливости, сотворила для себя бог знает что, потом ошалело кинулась от моря, перемерила пол-Украины, писала об этой домне, сидела тут, словно ждала чего-то. И вот дождалась. Какой позор, какое унижение, какое падение! Отомстила, не имея никаких оснований для мести. Изменила, не давая обязательств верности и сама не получив никакого обязательства. Обида, презрение, боль - все надвинулось на Анастасию тяжким гнетом, подавляло ее, подминало под себя, и она умирала где-то на самом дне отчаянья, стыда и ужаса. Что натворила? Что натворила? Играла со своим лукавством, а теперь оно потускнело и покрылось грязью. Так долго держалась за свою неприступность и холодность, теперь все кончилось, но так ли, как надлежало? Велико было ее разочарование, но еще больше раскаяние.
Металась по комнате, свет с улицы больно бил в глаза, попробовала затянуть окно шторами, но тонкая ткань не задерживала света, в комнате стало еще призрачнее и безнадежнее, Анастасия рванула штору, бросила мимоходом взгляд на себя в зеркало. Какая-то слинявшая, как размокшая газета. Она или не она? Все в ней разбито: ощущение, нервы, душа. Остановилась у окна, незряче смотрела вниз, через улицу, не видела Совинского, ходившего в сквере напротив гостиницы, но зато заметила, как рождался ветер, уловила самые первые его вздохи, все в ней содрогалось от нетерпения, просило, кричало ветру: "Дуй! Лети! Ломай и сметай!" Ветряные оргии, ведьмовские шабаши ветра. Чтобы никакого следа, ничего!
Ветер стонал, ломился в оконные стекла, гнул деревья, Совинский затерялся в потоках обезумевшего ветра, гудело, шипело, свистело, выметало и вычищало улицы, рассвету не оставляло ничего. Ах, если бы ничего не осталось и в ее сердце! А еще ведь не знала того, что было у Карналя, не могла бы никогда подумать, что под этим ветром он будет уезжать от той жадно-безжалостной земли, которая поглотила его отца. А если бы знала? Если бы могла угадать? Но не могла, потому что и никто не может. Еще даже не догадывалась, что и сама сорвется с этим ветром нежданно-негаданно. А пока стояла у окна, вцепившись побелевшими от напряжения пальцами в подоконник, побледневшая и потемневшая в то же время лицом.
За окном начиналось людское движение. Уже не только Совинский бессмысленно боролся с ветром в сквере. Молодые матери несли сонных детишек в садики. Ее будущее? Вот здесь она, там - Совинский, а между ними - такое сонное, теплое, мягонькое? А почему бы и нет? А почему не прошлое? Уже давно могла бы... Но неприкосновенность, невторгаемость... Чем все кончилось! Еще не знала, что предпримет. Просидеть весь день, запершись, в номере? Ни есть, ни думать, спрятать голову под подушку. Так и провести остаток отпуска. С подушкой на голове в гостиничном номере. Прекрасно!
Отскочила от окна, точно отброшенная ветром, снова заметалась по комнате, неожиданно для самой себя стала собирать вещи. Привыкла к поездкам, все делала быстро, умело, четко. Отдала ключ дежурной, поблагодарила.
- Так рано едете? - сонно спросила женщина.
- Далеко добираться. До самого Киева.
- Ну, не так уж и далеко.
- Ветер сильный. А я на машине.
- Ну, если ветер, тогда так. Против ветра не пойдешь.
С мстительной усмешкой садилась в свои "Жигули", стоявшие в гостиничном дворе. Совинский сторожит ее окно, а она выскочит со двора - и уж никогда он ее не увидит, никогда!
Однако улица шла мимо сквера, мимо Совинского, и он увидел машину, еще и не зная, угадал, что в ней Анастасия, бросился прямо через клумбу с красными каннами, замахал руками, наверное, что-то кричал, но ветер уничтожал его крик.
Анастасия нажала на педаль акселератора с такой мстительной силой, что "Жигули" даже подпрыгнули, - все осталось позади, но все ли?
Гнала до самого Киева, не останавливаясь. Слышала, как бился о машину ветер, видела, как по обочинам шоссе деревья так и гнулись до земли, гадала, сколько бедствий причинит стихия, но здравый смысл как будто умер в ней, кусала губы, шептала, искала в изнеможении жестокие слова, для боли и крика. Вырваться бы из этого мира, унестись туда, где господствуют скорости, превышающие скорости света, где уж целое не всегда больше части, а точка приобретает протяженность, где материя, сконденсируясь в нематериальную тяжесть, самоуничтожается, кончает самоубийством... Нет, жить! Побороть душевное изнеможение, очиститься, обновиться - и жить, иначе зачем бы и куда она убегала? Женщина обновляется, как луна, она очищается любовью, может, в этом ее спасение? А мужчина ни загрязняется, ни очищается, сплошная неопределенность. Она оказалась распятой между неуверенностью и неопределенностью, должна была казниться этим, может, еще сильнее, чем своим бессмысленным грехом, своей изменой неведомо кому.