Джон Чивер - Семейная хроника Уопшотов. Скандал в семействе Уопшотов. Рассказы
Было это несколько лет тому назад, когда в Новой Англии еще не завершилось строительство автомагистралей и поездка туда из Нью-Йорка или Уэстчестера занимала больше четырех часов. Я выехал пораньше и Сперва остановился в Хейверхилле, где забрал свою племянницу из пансиона мисс Пикок. Потом направился дальше, в Сент-Ботолфс — там, сидя в прихожей на стуле церковного причетника, меня дожидалась мать. Островерхую резную спинку стула украшала геральдическая лилия. Из какой промозглой от сырости церкви уволокли эту вещь? Мать сидела в пальто; у ног ее стоял саквояж.
— Я готова, — сказала она. Наверно, она сидела так уже с неделю. Она выглядела отчаянно одинокой. — Хочешь что-нибудь выпить?
Наученный опытом, я не поддался на соблазн. Скажи я «хочу», мать заглянула бы в кладовку и вернулась с грустной улыбкой и словами: «Все виски выпил твой братец». Итак, мы тронулись обратно в Уэстчестер. День выдался пасмурный, холодный, и дорога показалась мне утомительной, хотя, я думаю, не усталость была причиной того, что произошло потом. Я завез племянницу в Коннектикут, к брату, и двинулся домой. Добрались мы затемно. К приезду матери у моей жены все было приготовлено, как обычно. Пылал огонь в камине, на пианино — ваза с розами, к чаю — сандвичи с анчоусной пастой.
— Какая прелесть, когда в доме цветы, — сказала моя мать. — Я так их люблю. Жить не могу без цветов. Если б я вдруг лишилась средств и мне пришлось выбирать — цветы или продукты, я, вероятно, выбрала бы цветы…
Я не стремлюсь создать для вас образ тонной старой дамы, ибо нередко она отступала от этой роли. Упомяну, с большой неохотой, одно обстоятельство, о котором после смерти матери мне рассказала ее сестра. Оказывается, был случай, когда она ходила наниматься в Бостоыскую полицию. У нее было много денег в ту пору, и для чего ей это понадобилось, понятия не имею. Допускаю, что ее прельщало полицейское поприще. Не знаю, в каком отделе она собиралась служить, но воображение неизменно рисует мне ее в темно-синей форме, со связкой ключей у пояса и дубинкой в правой руке. Моя бабка отговорила ее от этой затеи, и все же в облике матери, когда она, прихлебывая чай, сидела у нашего камина, сквозило нечто полицейское. В тот вечер она старалась держаться как на светском рауте — в меру своего понимания. В связи с чем стоит вспомнить ее любимую присказку: «Вероятно, к нам в семью все-таки просочилась капля плебейской крови. Иначе откуда бы в тебе это пристрастие к ветхой и рваной одежде? Иметь такой выбор — и вечно отдавать предпочтение обноскам!»
Я приготовил коктейль и сказал, как рад был повидаться с племянницей.
— У мисс Пикок перемены, — печально сказала моя мать.
— Да? Я не знал. Какие?
— Ограничений больше нет.
— Не понимаю.
— Туда стали принимать евреев. — Она выстрелила в меня последним словом.
— Поговорим на другую тему, ладно? — сказал я.
— Почему? Ты первый начал.
— Моя жена — еврейка, мама.
Жена в это время была на кухне.
— Не может быть, — сказала мать. — Ведь у нее отец — итальянец.
— Отец у нее, — сказал я, — польский еврей.
— Ну и что ж. Я, например, происхожу из старой массачусетской семьи — и не стыжусь этого, только не люблю, когда меня называют «янки».
— Это не одно и то же.
— Твой отец говорил, что еврей хорош только в гробу, хотя я лично считаю, что судья Брандис был милейший человек.
— Похоже, собирается дождь, — сказал я. Это у нас был испытанный способ переводить разговор на другую тему, когда требовалось выразить гнев или голод, любовь, страх перед смертью. Вошла жена, и моя матушка привычно подхватила нить беседы:
— В такой холод можно ждать и снега. Ты, когда был маленький, имел привычку молиться, чтоб выпал снег или замерзла вода в пруду. Смотря на чем тебе хотелось покататься — на коньках или на лыжах. Ты очень четко излагал свою просьбу. Становился возле кроватки на колени и громким голосом просил бога обеспечить тебе нужную погоду. Больше ты ни о чем не молился. Я не слыхала, чтоб ты хоть раз помолился за родителей. Летом ты вообще не молился богу.
У Кэботов были две дочери — Джинева и Молли. Джинева была старшая и считалась красивее сестры. Год или около того я ухаживал на Молли. Это была прелестная девушка с сонным личиком, которое могла в одну минуту преобразить лучезарная улыбка. Ее русые волосы искрились на свету. От усталости или волнения на верхней губе у нее проступали бусинки пота. По вечерам я приходил к ним в дом и сидел с нею в гостиной под самым неусыпным надзором. К плотским вожделениям миссис Кэбот, естественно, относилась с паническим ужасом. Она вела за нами наблюдение из столовой. Сверху явственно и размеренно доносились глухие удары. Это Эймос Кэбот упражнялся на гребном станке. Изредка нам разрешалось прогуляться вдвоем, с условием никуда не сворачивать с главных улиц, а когда мне по возрасту начали доверять автомобиль, я стал возить ее в клуб, на танцы. Был я неимоверно, болезненно ревнив и, видя, как она веселится с кем-нибудь другим, забивался в угол, помышляя о самоубийстве. Помню, как однажды вечером я вез ее домой, на Прибрежную улицу.
В начале века кому-то пришло в голову, что у Сент-Ботолфса, возможно, есть шансы сделаться популярным курортом, и в конце Прибрежной улицы построили под увеселительные заведения пять больших павильонов. В одном из них жили Кэботы. На каждом павильоне имелась башенка. Она возвышалась над каркасным строением примерно на этаж, круглая, с конической крышей. Вид у башенок был решительно невоенный, так что, по-видимому, их назначенном было создавать романтический колорит. Что находилось внутри? Могу только догадываться: чуланы, комнатки для прислуги, сломанная мебель, сундуки, и, уж конечно, такое место не могли не облюбовать для своих гнезд осы. Перед домом Кэботов я остановился и выключил фары. Наверху, в особняке, царила темнота.
Давно это было, так давно, что в понятие «летняя ночь» неотъемлемой частью входили кроны вязов. (Так давно, что, делая левый поворот, ты опускал стекло в машине и рукой показывал, куда тебе ехать. Во всех прочих случаях показывать рукой считалось неприличным. Никогда не показывай руками, внушали тебе. Почему — не представляю себе, разве что в этом жесте усматривали нечто эротическое.) Танцевальные вечера — их тогда называли балами — обставлялись торжественно, по причине чего я являлся на них в смокинге, который от отца достался моему брату, а уж от брата — словно щит с фамильным гербом, словно эстафета во имя бережливости — перешел ко мне. Я обнял Молли. Она и не думала противиться. Я невысок ростом (и склонен к тому же горбиться), но сознание, что я любим и люблю, действует на меня точно команда «смирно!». Выше голову! Прямее спину! Я уже двухметровый великан, я тянусь вверх, подхлестываемый яростным всплеском чувств. Иногда у меня звенит в ушах. Такое может случиться со мной где угодно — скажем, в сеульской лавчонке, где поят женьшеневой настойкой, — но в тот вечер такое случилось перед домом Кэботов на Прибрежной улице. Потом Молли сказала, что ей пора идти. Мать наверняка уже следит из окошка. Она просила не провожать ее до дверей. Должно быть, я не расслышал. Я прошел рядом с ней по дорожке и поднялся на крыльцо; она толкнула дверь, но оказалось, что дверь заперта. Она опять попросила меня уйти, но не мог же я бросить ее одну, верно? В эту минуту зажегся свет и дверь отворил карлик. Это было существо всеобъемлющего безобразия: гидроцефальный череп, заплывшее, отечное лицо, толстые, колесом искривленные ноги. Цирковой уродец, пронеслось у меня в голове. Прелестная девушка расплакалась. Она шагнула в дом и закрыла дверь, а я остался, и со мною — летняя ночь, и вязы, и привкус восточного ветра на губах. С неделю потом она старалась со мной не встречаться, а наша старая кухарка Мэгги изложила мне кой-какие подробности.
Но сперва — еще кой-какие подробности. Стояло лето, а летом большинство из нас уезжало на Залив [74], в лагерь, которым руководил директор сент-ботолфской Академии. Эти месяцы тонули в такой неге, такой голубизне, что их толком и не припомнишь. На соседней со мною койке спал мальчик по фамилии Де-Варенн, я его знал со дня рождения. Почти все время мы проводили вместе. Вместе играли в шарики, вместе ложились спать, вместе держали защиту на футбольном поле, а раз отправились вместе в байдарочный поход и только чудом не утонули вместе. Мой брат утверждал, что мы даже внешне стали смахивать друг на друга. Таких естественных, радостных отношений мне не дано было больше изведать никогда. (До сих пор он раза два в год звонит мне из Сан-Франциско, где живет — плохо живет — с женой и тремя незамужними дочерьми. Голос у него нетрезвый. «Счастливые были времена, правда?» — спрашивает он.) Однажды новый мальчик, по фамилии Уоллес, спросил, не хочу ли я сплавать с ним на ту сторону озера. Я мог бы, не погрешив против истины, сделать вид, что ничего про Уоллеса не знал — я и правда знал о нем очень мало, — но одно я знал твердо, чуял нутром: что ему одиноко. Это было заметно сразу, это просто бросалось в глаза. Он проделывал все, что полагается. Гонял мяч, убирал постель, учился ходить под парусом, сдавал экзамен по спасению утопающих — но все без души, как бы старательно исполняя чужую роль. Он маялся, он был одинок, и рано или поздно, так или эдак, он неминуемо должен был об этом сказать и своим признанием потребовать от тебя невозможного: твоей дружбы. Все это ты прекрасно знал, но делал вид, будто не знаешь. Мы спросились у учителя плавания и поплыли на ту сторону. Плыли на боку, без фасона — мне до сих пор плавать таким способом удобнее, чем кролем, который сегодня считают обязательным в плавательных бассейнах, где я провожу львиную долю времени. Плавать на боку — это не класс. Я как-то видел такого пловца в бассейне и спросил, кто это; мне сказали дворецкий. Когда мой корабль пойдет ко дну, когда мой самолет совершит вынужденную посадку в океане, я поплыву на спасательный плот кролем и красиво погибну, меж тем как, поплыви я на боку, хоть это и не класс, я жил бы вечно.