Александр Проханов - Красно-коричневый
– Кожаная черная куртка. Синие джинсы.
– Я буду в сером плаще.
Зуммер в трубке. Частое биение сердца. Остывающий Дом Советов. Крохотное, цветущее на скале деревце персика.
Они встретились у входа в метро, где шнырял и толпился люд, продавались газеты, какие-то пьяные пили из горлышка и смеялись и неслась из кассетника шальная непристойная песня.
Человек, пришедший на встречу, был невысок, подтянут. Волосы коротко стриженные, белесые. Выпуклые надбровные дуги, серые глаза, которые твердо и внимательно осмотрели Хлопьянова, словно исследовали его мускулы, сухожилия, оценили его вес, подвижность, наличие или отсутствие оружия. Хлопьянов угадал в нем офицера. Загорелое лицо не обмануло спокойным выражением. Человек был готов к рывку и удару. Под кожаной курткой на тонких ремнях скрывалась кобура с пистолетом. Где-то рядом, невидимый в толпе выпивох и торговцев, присутствовал зоркий напарник.
– Я из Дома Советов, – сказал Хлопьянов. – Меня послал Руцкой. Он сказал, что вы спасли его в Панджшере. Дал мне пароль, номер вашего бэтээра. Еще он сказал, что рекомендовал вас в подразделение «Альфа». Просил передать сообщение.
– Что хочет Александр Владимирович? – офицер слушал Хлопьянова спокойно. Медленно поводил глазами вдоль тротуаров, по которым валила толпа. По проезжей части, где мчались автомобили. По эстакаде, где тянулась и звенела вагонами электричка. Выслеживал, выуживал из мельканий и звуков признаки опасности.
– Он просил, чтобы офицеры «Альфы» не участвовали в штурме Дома Советов. Просил передать, что в Доме Советов много детей и женщин, безоружных депутатов. Это будет истреблением безоружного народа. Он верит, что бойцы «Альфы» не позволят вовлечь себя в кровавое преступление, и им не будет стыдно смотреть в глаза своих матерей и жен.
Человек молчал. Было неясно, какие чувства вызвали в нем услышанные слова. Хлопьянов старался вовлечь его в свои переживания, не отпугнуть, не показаться враждебным. Найти единственно верную интонацию.
– Мы ведем переговоры с командующими округов, – продолжал Хлопьянов. – С главами регионов. С парламентами других государств. Чаша весов колеблется, склоняется в нашу пользу. Возможна провокация. Возможны глупость и мерзость. Если мы выдержим несколько дней, договоримся друг в другом, не раздастся ни единого выстрела. Они просто сядут на самолеты и улетят за рубеж. И мы вздохнем наконец свободно.
Человек молчал. Чуть заметно вздрагивали его желваки. Хлопьянов вспомнил янтарно-белый Дворец в предместьях Кабула, накаленные солнцем горы. Ему, прилетевшему впервые в Кабул, показывали, где группа захвата «Альфа» штурмовала портал и лестницу, врывалась в кабинеты и спальни и у резного золоченого бара выволокла и добила голого, терявшего сознание Амина.
– Я знаю, вы служили в Баграме, – сказал Хлопьянов. – Я служил в Кандагаре, в Фарахе, в провинции Гельменд. С людьми из вашей части мы уходили на досмотр караванов в пустыню Регистан. Моя спецгруппа вытаскивала ваши бэтээры, когда они попали в засаду. Тогда мы спасали друг друга. Спасем еще раз… Что я скажу Руцкому?
– Мы обсуждаем в своем кругу эту проблему, – медленно ответил офицер. – Естественно, мы не хотим, чтобы нас подставили. Не хотим сейчас, как не хотели в девяносто первом. Штурмовать Дворец Амина в Кабуле или Дом Советов в Москве – это разные вещи. Но мы не пришли к единому мнению. Приказ есть приказ. Если он будет получен, мы пойдем. Я доложу о нашей встрече командиру.
– Когда мы снова увидимся?
– Послезавтра. Позвоните в обед.
– Надеюсь на доброе известие.
Тот кивнул и ушел. Сбежал в переход метро, и Хлопьянову показалось, что какой-то молодой человек, такой же подвижный и легкий, отделился от лотка и сбежал за ним следом.
Он выполнил приказание Руцкого, встретился с офицером «Альфы». Но ответ командира последует через день. У него оставалось время для других неотложных дел.
Наугад, без надежды на успех, он позвонил азербайджанцу Акифу. И нежданно застал его в этот субботний полдень.
– Приезжай! – радостно, жадно сказал Акиф. Скоро Хлопьянов входил в солнечный кабинет. Хозяин, маленький, круглый, вращая темными, как маслины, глазами, сидел под портретом Сталина. Не отвечал на телефонные звонки. Набросился на Хлопьянова с расспросами, страстными проклятьями в адрес Ельцина, с бурными изъявлениями гнева и возмущения.
– Педерасты!.. Они все это затеяли, чтобы уйти от суда!.. Их всех надо судить, до последнего министерского клерка!.. В тундру, горы долбить!.. Как сделал Иосиф Виссарионович!.. Но Coco двадцать лет тайно готовился, чтоб нанести по жидам удар!.. Притворялся, терпел их насмешки, смотрел каждый день на их хари!.. А потом ударил!.. Хасбулатов – не Сталин!.. Вас разобьют, как мальчишек, и вместе с вами много народу погибнет!..
Он кипел, брызгал соком, словно кресло, на котором сидел, было раскаленным мангалом. Каждый раз, когда Хлопьянов встречался с этим восточным человеком, он изумлялся его страстности, противоречивой сущности, тому, как сочетаются в нем противоречивые, взаимоисключающие свойства. Сталкиваются, но не разрушают личность, а создают экзотическую целостность. Миллионер, порождение отвратительного Хлопьянову режима, поносил этот режим, желал ему гибели, был солидарен с Хлопьяновым в его ненависти и борьбе.
– Не надейтесь, что все само собой рассосется!.. Что они разбегутся от вида усов Руцкого!.. Они настроены на кровь!.. Будут вас убивать, резать, жечь, как резали русских в двадцатых годах!.. Я бываю в их обществе, слышу их разговоры!.. Они окружили вас и ждут сигнала, чтобы вырезать всех под корень, чтобы остальная Россия содрогнулась, легла под жидовскую власть!.. Я знаю их имена, вижу их лица, глаза!.. Они не остановятся перед самыми страшными убийствами!..
Он не запугивал Хлопьянова, не отделял себя от него. Несчастье, которое он пророчил, было и его несчастьем. Побоище, которое он ожидал, грозило ему самому. Его миллионы, его кавказское происхождение не избавляли его от беды, которая накатилась на обездоленных русских. Его ненависть была чувством человека, у которого отняли великую Родину.
– Я тебе предлагаю, не ходи ты больше туда!.. Спасайся!.. Голову побереги!.. Давай я тебя укрою!.. Хочешь, здесь, в Москве!.. Или под Москвой!.. Или отправлю тебя в Баку!.. Или в Турцию!.. Скажи Руцкому и Макашову, пусть выбираются оттуда, я их так упрячу, что ни один жид не найдет!.. Жизнь продолжается, надо головы свои поберечь!..
Хлопьянов был ему благодарен. Мало кого на земле заботила его, Хлопьянова, жизнь. Мало кто предлагал ему помощь. Обычно от него ожидали помощи, ввергали в опасность, посылали на смерть. Почти никто никогда не спросил, как дается ему выполнение приказов, как чувствует себя его усталое сердце, его избитые и изорванные мускулы, его опустошенный разум. А этот чужой человек, маленький, горбоносый, с фиолетовыми расплющенными губами, обращался к нему, как к брату. И это трогало Хлопьянова, мешало начать разговор.
– Если вы сейчас проиграете, Россия на сто лет пропала!.. Установится власть жидов!.. Они вам не дадут подняться!.. Если русских не станет, мне здесь, под жидами, делать нечего!.. Они и меня прикончат, и жену прикончат, и детей моих!.. Поэтому я говорю – вы не должны проиграть!.. Что вам нужно?… Все, что имею, берите!.. Деньги?… Оружие?… Продовольствие?… Что нужно, скажи!..
– Солярка, – ответил Хлопьянов. – Наливник солярки. Я пригоню его к Дому Советов. Там кончилось топливо, дизель встал, нет электричества для подзарядки радиотелефонов. Нужна связь с командующими округов. Деньги у меня есть, но я не смогу достать наливник.
– Все сделаю!.. Все достану!.. – загорелся азербайджанец, схватил телефон. – Через два часа подходи!.. Будет наливник с соляркой!..
Хлопьянов ушел, не сомневаясь, что через пару часов здесь будет его поджидать бензозаправщик с потеками от солярки. И тогда он подумает, как подогнать наливник к Дому Советов, прорвать оцепление, доставить осажденным топливо.
Знакомый, с каменным запахом, с мягким рокочущим лифтом, подъезд. Ее дверь, обшарпанная, с медным номерком, с продавленной кнопкой звонка. Глубокий, едва долетающий сквозь дверь перезвон. Набегающие, едва различимые шаги. Дверь растворилась. Золотистый, с розовым, голубым, свет прихожей. Его милая Катя протянула белые горячие руки. И то ли смех сквозь близкие, готовые разразиться рыдания, то ли слезный стон сквозь счастливые причитания. Он поймал ее на лету, обнял под шелковым домашним халатом, понес, целуя, наугад, ослепнув от ее распавшихся волос.
Голова ее на расшитой подушке. Серебряная, с синим камушком серьга. На ее груди белый, наполняемый розовым, отпечаток его жадных губ. Огромный безымянный вихрь стал поднимать, сметать, сворачивать в рулон недавние видения и зрелища, и они, как срезанные, навернутые на мотовило колосья, мелькали, перевертывались, исчезали в огромном сладостном завитке.