Франц Фюман - Избранное
На всех этажах узкие галереи вокруг внутренних двориков. Что мы обходим по ним? Полое пространство, пустоту, ничто — это форма барокко.
Чудо природы подле дома, где живет Илона. Как можно заставить трех котов, сидящих рядом, размахивать хвостами в такт? Никак; если б они должны были это делать, они бы этого не делали.
Смотришь на внутренние дворики и думаешь о человеческом теле, об его внешнем и внутреннем устройстве, и именно этот образ неудачен. Человеческое тело подобно домам-башням с невидимыми внутренностями мусоропроводов.
Позднее. В одном старом путеводителе я нашел следующее сравнение: «Да будет позволено моей фантазии представить себе Пешт как юную деву, полную прелести, возлежащую со слегка подогнутыми ногами. Одну руку она простерла к голове, а левой (подобно Венере Медицейской) робко пытается прикрыть нижнюю часть живота. Очаровательное лицо (Новый город) самодовольно глядится в чистое зеркало Дуная, а роскошные здания казино и театра, возвышающиеся над симметричными рядами домов, благодаря поразительно красивым формам с полным правом можно назвать грудью девы. Столь же уместно будет сравнить узкие темные переулки Старого города с их внутренностями, следовательно, с нижней половиной тела, и это сравнение приобретет особую силу потому, что по границам Старого города, проходящим вдоль левой береговой линии Дуная, сплошь лежат дурно пахнущие жилища дубильщиков кожи…»
Ференц: писатель может писать у нас все что угодно, за исключением фашистских произведений.
Звучит очень хорошо, но прав ли он? В обществе, полагающем, что в нем господствует полная свобода литературы, пришлось бы постоянно исходить из самим собой установленных табу, самоконтроля, внутренней цензуры. И тут же приходят на ум слова: сдержанность и стыдливость. Оба эти понятия нельзя рассматривать как чисто моральные, целиком внелитературные. Непристойное, с человеческой точки зрения, нарушение писателем естественной сдержанности заставляет сомневаться во всем прежде написанном этим нарушителем, а известная степень стыдливости (отнюдь не сексуальной и не в первую очередь сексуальной) представляется мне необходимой предпосылкой, чтобы вообще признать писателя писателем. Кроме того, в литературе существуют те же искажающие отношения между наблюдающим субъектом и объектом наблюдения, какие мы знаем в физике, психологии, медицине и других науках: если бы был возможен способ наблюдения с полным отсутствием чувства стыдливости в наблюдателе, то литература, вероятно, лишилась бы человеческого содержания и созданное в конечном результате произведение тоже не было бы больше человеческим. Но для меня все это так запутано, и терминологически тоже; я только чувствую, что есть течения, которым надо противостоять.
Бесстыдство, разумеется, не идентично похвальбе и эксгибиционизму; они обычно порождают слабенькую литературку. Книга потрясающего бесстыдства — «Исповедь» Августина Блаженного[38].
Смешно полагать, что между моральным (педагогическим, политическим, культурно-просветительным и даже этическим и культурным) и эстетическим существует прямая взаимозависимость и прямая пропорциональность, выраженная формой: «чем… тем», то есть примерно так: «Чем целомудреннее, тем ценнее эстетически; чем непристойнее, тем менее ценно эстетически». Пусть у культурно-просветительного деятеля будут свои права, но у меня есть мои, и я настаиваю на них, когда употребляю эти понятия не как оценки…
Может ли стыд выражаться формально, то есть самой по себе формой? Форма может отталкивать, это мы знаем по примерам литературы стран немецкого языка. Значит, должен существовать стыд, выражаемый формой, не стыд за неудачную форму, но форма как выражение стыда, «стыдная форма».
Частое употребление кавычек там, где они не нужны, — вот пример формы, выражающей внутреннюю неуверенность.
Общество без табу было бы бесчеловечным. Оно было бы и неосуществимо. Что ты хочешь здесь подчеркнуть? Хочу надеяться — его антигуманистичность.
«Противоположность ошибки — другая ошибка» — излюбленное изречение Иоганнеса Р. Бехера, внезапно я постигаю, что за ним скрывается.
На улице Кошута почти рядом витрина ночного клуба, где выставлены фотографии номеров варьете, и витрина лавки, торгующей предметами христианского культа; на лицах почтительно преклонившего колени танцора и почтительно преклонившего колени святого одинаковое выражение наигранного экстаза, которое свидетельствует об одинаковой ограниченности.
Представьте себе подобные витрины со всем, что рекламируют и что не имеет формы материальных предметов торговли: витрина внешней политики, народного благосостояния, юношеского восторга, политики в области культуры.
Вечером читаю «Лилиома» Молнара, и во мне просыпаются все желания… Незабвенные фразы: «Починить крышу может любой кровельщик! Быть зазывалой в городском парке куда трудней!», «Люди думают, что достаточно умереть, чтоб все уладилось!», «Я сижу возле кассы, читаю газету и наблюдаю за кельнерами и за всей столичной суетой». Это говорит владелец кабачка в пригороде, и тут должна звучать гротескная мания величия; впрочем, если пригородный кабачок рядом с большим городом, то в нем должен отражаться и город, а если нам кажется, что этого не происходит, надо не бранить их, а самому вглядеться позорче.
В Берлине перечитать Шиллера «О причине наслаждения, доставляемого трагическими предметами»; достать наконец Честертона «В защиту бульварного романа, в защиту суеверий и т. д.»; собрать материал «В защиту ярмарочного балагана»; в сотый раз поразмышлять о китче.
Мещанство ли получать удовольствие от удовольствий мещан? Да — во всех тех случаях, когда это происходит по-мещански, то есть хамски или фарисейски. Но потребность в поэзии, даже если она удовлетворяется суррогатами (подделкой, мишурой), — это большое человеческое чувство, и оно может вдохновить настоящую поэзию. Лизхен Мюллер[39], проливающая слезы над бульварным романом, в некоторых отношениях симпатичней мне, чем антипоэтичный заведующий поэзией, осуждающий Лизхен, но сам неспособный даже на такое чувство.
Зависимость самоцензуры от языка: у меня лежат в столе наброски, которые я не дописываю, считаясь с близким мне человеком. Если бы язык имел для всех степеней родства только одно общее слово «родственник», я бы мог опубликовать их и правда не пострадала бы, так как слово «родственник» включало бы и то особое родственное отношение, с которым связана суть моего рассказа и о котором при обычном употреблении слова «родственник» никто теперь не думает.
Однако если бы существовали собирательные понятия без уточнения, тогда, вероятно, этот случай показался бы не заслуживающим описания.
Или сверхуточнение: в венгерском языке есть специальные слова для обозначения понятий «младшая сестра», «старшая сестра» — тут можно было бы просто перевернуть действительность. Но не ошибаешься ли ты снова? Если это языковое разделение возникает не из соответствующего разделения в действительности, то превращение старшего в младшего или наоборот сделает твой рассказ снова недостоверным.
«Лилиом». Взаимная ненависть бродяги и полицейского дана здесь почти как явление природы. Возникают ли стихийно подобные отношения ненависти, как, например, ненависть, с которой в Америке Джека Лондона железнодорожники преследуют бродягу? Ненависть, утишить которую может только убийство? Или это ненависть ко всему творческому, в которой определенный тип людей бесплодных ищет удовлетворения?
Всегда ли возбудителем такой ненависти становится зависть?
Мелочное предписание Дудена[40], часто перегибающего палку, точнее сказать, стремящегося к нереальной цели — абсолютной регламентации; согласно ему, слово «другой» всегда надо писать только с маленькой буквы; не потому ли, что его всегда можно дополнить существительными (например: другой человек). Ну, а если я хочу подчеркнуть не общность, а различие? И, ради бога, что мне делать, если кто-то — всего-навсего Другой, Другой, и ничего более? Например, в диалоге: Один — Другой? Или если это «Другое» не есть нечто отличное, но подчиняющееся одному и обобщающему понятию с тем иным, но нечто вообще не сопоставимое ни с чем Иным? Например, ответ немца на вопрос, почему он изучал романистику: «Меня охватила тоска по чему-то совсем Другому». Или у Фюшта: «темный Другой» — не «другой человек» и не «другой дух», а именно «Другой».
«Тысячи раз он боролся с Другим, который, может быть, и не существует, но чья победа неотвратима. Не потому, что он обладает лучшими свойствами, а потому, что он — Другой…» Эта фраза принадлежит Карлу Краусу, а уж он-то хорошо разбирался в языке.