Виктор Лихачев - Единственный крест
— Ребята, все правильно. Только… я этой девушке теперь в глаза не смогу смотреть.
— Почему?
— Не знаю. — И вновь погладил Артема по волосам. — Прости мне, мушкетер. Если Бог есть, скажи ему сегодня там, что я не желал тебе зла.
* * *В дверь постучали. Сначала несмело, затем все настойчивее.
— Кого еще… нелегкая? — Сидорин с трудом открыл глаза. — Да не стучите так… как по голове лупят. Иду.
— Ничего себе, — только и смог вымолвить Асинкрит. — Толмачева!
Перед ним действительно стояла Вера Николаевна.
— По поручению профсоюза?
— По зову души, — отпарировала она. — Войти позволишь?
— Рискни, Вера Николаевна.
Минуту спустя они уже сидели в креслах друг напротив друга. Сидорин смотрел, будто впервые видел, на Толмачеву, та, между делом, изучала обстановку комнаты.
— Да, по спартански живешь, Асинкрит Васильевич.
— Это… не моя. Друга. Он за кордон на заработки подался. Какими судьбами в Упертовске, Вера Николаевна?
— Села в автобус и приехала. Делов-то.
— И то, правда.
— Городок у вас маленький, Асинкрит Васильевич. О каждом знают. Добрые люди подсказали, где тебя найти.
— Надо же! А я думал, что нахожусь в глубоком подполье.
— Скорее, подполе.
— А, называй, как хочешь! — махнул рукой Сидорин. — Лучше скажи, что знают про меня.
— Что ты от несчастной любви запил…
— Здорово!
— А еще говорят, что человеку вместо аппендицита вырезал что-то другое, и он умер. Тебя выгнали с работы, хотели посадить, но родные отмазали…
— Прости, что сделали?
— Отмазали, Асинкрит Васильевич, отмазали. Взятку дали.
— Кому?
— Судье, наверное. Народу подробности не нужны. Вот, а теперь ты сидишь здесь и пьешь горькую. Удовлетворен?
— Вполне.
— А я нет, Асинкрит.
— Почему без отчества?
— Хватит валять дурака. Ты думаешь, мне действительно больше нечего в единственное воскресенье на неделе делать?
— А что, сегодня воскресенье?
— Воскресенье.
— А число какое?
— Пятнадцатое.
— В смысле апреля?
— В смысле мая. Ты что, издеваешься?
— Бог с тобой, Вера Николаевна! Просто я думал, что апрель. Пятница. То-то я гляжу, черемуха зацвела. Ничего себе, думаю, весна какая ранняя. Наверное, из-за этих дыр…
— Каких дыр?
— Озоновых.
— А пятница почему?
— Сбился со счета. У меня же по математике плохо было, ой плохо. Да и день какой-то серый. — И почти без паузы:
— Пить хочешь?
— Кофе, но можно и чай.
— Есть только водка. Давай за знако… Тьфу, что я, — за встречу.
— Асинкрит Васильевич…
— Тогда за майские праздники, вон их сколько. Кстати, как там у вас 9 мая отмечают?
— Сейчас отмечают все.
— И это правильно. Власть у нас у-ум-ная. Когда все празднуют — воровать легче. Так я не понял, за что мы будем пить?
— Я пить не буду.
— Постой, не путай меня, ты же сказала — с удовольствием.
— Я про кофе.
— Про кофе… Жаль. А я вот сделал открытие. Представляешь, лучше всего пить с утра. Закуски чтоб по минимуму. Лучше водочки, с пива — голова…
Толмачева поднялась и, подойдя к книжной полке, стала что-то пристально изучать.
— Согласен, Вера Николаевна, бедноватая у моего друга библиотека. Он больше за компьютером сидел…
— Панангин, корвалол, нитроглицерин… Значит, говоришь, с утра пить лучше? А вечером вот это?
— Я же должен беречь свое сердце. Как никак почти год без свежего воздуха сижу…
Сидорин замолчал, а затем вдруг сказал совершенно иным тоном:
— Спасибо, Вера. Я то уж думал, что все забыли Асинкрита. Будто и не жил.
— Возвращайся! — Толмачева подошла к Сидорину.
— Зачем?
— Нам тебя не хватает. Людочка Белова извелась вся. Поезжай, говорит, Николаевна, привези его.
— О Людочке не надо, — мрачно произнес Сидорин.
— Почему?
— Перед мужем ее совестно. Хороший парень — добрый, приветливый. Я сейчас только и делаю, что в себе ковыряюсь.
— И что наковырял? Посмотри на себя, во что превратился? Зарос, обрюзг, посинел…
— Ты всегда умела утешить. Спасибо.
— Пожалуйста. Лишь бы на здоровье.
— Знаешь, Вера, я ведь и сам хотел со всем этим завязать.
— Ну?
— Не получается, вот тебе и ну. Вечером ляжешь — не сердце, а гармошка, сплошные перебои. И так лежишь всю ночь. А если уснешь, кошмар снится.
— Какой кошмар?
— Будто ты заходишь в кабинет Марии Ивановны и говоришь мне: «У тебя осталась минута, чтобы его спасти». Я бегу, хватаю скальпель, что-то пытаюсь сделать… А он, он разговаривает.
— Кто?
— Мушкетер, парень этот. Даже не так: будто скулит и плачет. Жалобно-жалобно. «Мамочка, я не хочу умирать, спаси меня». А кто-то сверху считает: «Осталось двадцать секунд, осталось девятнадцать»… У меня сердце готово из груди выпрыгнуть. А потом — бах! — и все. Заходит девушка, невеста его, с букетом цветов и говорит мне: «Спасибо вам, Асинкрит Васильевич, теперь мне эти цветы не нужны, возьмите их себе». Откроешь глаза — и так муторно на душе, так муторно… Во дворе тетки ругаются, кто чью бельевую веревку занял, по телевизору учителей глодающих показывают.
— Врачей еще не показывали?
— Что, так плохо дела?
— Возвращайся, все узнаешь.
— Я не договорил.
— Так я уже все поняла. Открываешь ты такой бедный глаза — и единственные для них образа — бутылка. А вечером все по новой.
— Точно, — как-то простодушно отозвался Сидорин. — И, знаешь, мне кажется, что я уже не смогу без нее.
— Ну и помрешь. С твоим сердцем еще год такой жизни не выдержишь.
— Помру? А может это выход?
Сидорин встал и вышел на кухню. Минуту спустя он вышел оттуда со стаканом, до краев наполненным водкой. В левой руке Асинкрит держал половину соленого огурца.
— Ты видишь, я еще закусываю, значит не совсем еще пропащий… Жаль некому компанию составить. Твое здоровье, Вера Николаевна, — интонация его голоса опять изменилась. — Так и передай своему Сереге, повезло ему с бабой.
— Не надо, Асинкрит, — как-то по-детски жалобно попросила Вера Николаевна.
— И не проси, Толмачева, не проси. Поздно!
Выпил, медленно поставил стакан на телевизор, понюхал огурец и положил его в стакан.
— Все. Завязал я, Вера. Это — последний… Как мне тебя отблагодарить?
— За что?
— За все. Хочешь, я тебе стихи почитаю. Хорошие. — И не дожидаясь согласия собеседницы, стал декламировать. Впрочем, декламацией это было назвать трудно, — скорее он просто разговаривал с Верой.
— Приходите ко мне ночевать.Мягче ночи моей только сны.Я из трав соберу вам кроватьНа зелененьких ножках весны.Приходите ко мне молодеть.Ванну примите в горной реке.Надо только рекой овладетьИ держать ее гриву в руке.Приходите ко мне погрустить, —Это лучше всего у костра.Надо голову чуть опуститьИ тихонько сидеть до утра…
— Бедненький мой! — Вера подошла и как-то по-матерински, бережно обняла Асинкрита. — Тебе Господь дал такое нежное сердце, а ты его в броню заковал. А теперь не знаешь, как тебе быть — то ли броню разбить, то ли сердце остановить. Для первого у тебя сил нет, для второго — мужества.
Сидорин отшатнулся и посмотрел на Толмачеву, будто впервые увидел.
— Это же надо! Куда им до тебя…
— Кому?
— Грасианам и прочим гиллелям с их мудростью.
— А зачем мудрость, коли сердца нет?
— Ты знаешь, Вера, я всю жизнь завидовал Игорю Кожину.
— Он никогда не читал книг?
Сидорин засмеялся.
— Не поверишь. Но я завидовал другому: у него была старшая сестра.
— Не поверишь, а я завидовала Люське Золотцевой: у нее был младший брат.
— И чтобы разница так года три-четыре, максимум пять, не больше.
— Правильно. Ой, на что ты намекаешь?
Сидорин не ответил. Лицо его как-то вдруг просветлело, как у человека, внезапно решившего важную задачу.
— Ты принял решение?
— Кажется, да.
— Поедем вместе. Переночуешь у нас, а завтра…
— Нет, в больницу я не вернусь. Не подбивай. Самое главное ты поняла, осталось понять самую малость. Я работал рядом с вами — с тобой, Сашей, и видел… видел ваши глаза.
— Причем тут глаза?
— А при том. Язык солжет, даже сердце слукавит, а глаза нет. Не люблю пафоса, не хочу говорить, что работа была и есть для вас праздник, но это — ваше. Бог каждому дает свой талант. Помнишь эту притчу? Один человек умножил свой талант, другой закопал его в землю. Вы — умножили.
— Но ведь ты прекрасный хирург…
— Не то, не то, Верочка. Я отбывал повинность.
— Не верю.